Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он даже не смотрел на жену и занят был женой сына и гостями. Сигизмунд Август, как можно было заключить из его физиономии, злился на мать за публичную сцену, которую хорошая политика не советовала. В глазах всех Бона читала обвинение.
Это привело её в некоторую горячку. Гневаться на себя она не умела, была зла на всех.
Этот день, отравленный с утра фальшивым шагом Боны, тянулся долго, вроде бы на развлечениях, а в действительности на мучительных церемониях. Старая королева старалась помешать сближению супругов, и в этот день они не соединились; но приказы Сигизмунда, заранее назначенный неумолимый церемониал вынудили её сдаться – и королеву Елизавету вместе с мужем отправили в их спальню.
Чуть только это случилось, а старый король приказал отнести себя в свою комнату, сильно нуждаясь в отдыхе, Гамрат из обеденной залы поспешил за Боной в её комнаты. Итальянка шла взволнованная, покрасневшая от гнева, и не заметила, когда он подошёл к ней. Только когда она повернулась в своей комнате к сопровождающим её девушкам, увидела идущего за ней архиепископа.
Его лоб был нахмурен, а лицо мрачным. Королева бросилась на стул, отстёгивая цепочки и снимая украшения, которые с гневом бросила на стол.
Перед ней стоял архиепископ.
– Милостивая пани, – заговорил он, – позвольте вам сказать, что случилось плохое, в самом деле плохое!
– Что случилось? – крикнула итальянка.
– Только одна мать ничего не дала невестке! – сказал Гамрат. – А это случилось в присутствии послов, которые завтра, если не сегодня, донесут об этом императору и королю-отцу. Они отомстят, не дай Боже, на Изабелле, на ваших княжествах.
Королева почти судорожно тряслась от гнева.
– Молчи! – крикнула она грозно, не в силах сдержать себя. – Я так хотела и так сделала… хорошо или плохо, так вышло. Когда захочу, я вознагражу за это.
– Никогда, – ответил Гамрат, – ни один подарок публично устроенной обиды не оплатит. Ваша милость, хуже того, вы выдали себя.
– Не упрекай меня, – прервала королева, – что сделано, то сделано.
– Но сделано очень плохо.
Королева ногой ударила о подножку и шикнула. Гамрат склонил голову и замолк. На глаза Боны навернулись слёзы бессильного гнева. Затем в дверях послышался шорох – маршалек покорно звал наияснейшую пани, чтобы изволила пойти к его величеству королю. Значение этого вызова легко было угадать. Бона должна была приготовиться к серьёзым, укорам. Она заранее это предвидела и была готова однажды начать войну, которую долго откладывала.
Гамрат что-то шептал ей, пытаясь успокоить, – она поднялась ещё более гневная и нетерпеливая. Она ему даже не отвечала, шла быстрым шагом прямо через пустые внутренние комнаты к спальне Сигизмунда.
В эту пору старый король обычно уже был в кровати; она нашла его сидящим ещё в кресле, а капеллан, который готовился читать с ним вечерние, отложенные, молитвы, стоял у другой двери и, взяв книгу под мышку, исчез.
Прежде чем Бона подошла ближе, обычно медленно говоривший король вспылил так, как давно ему не случалось. – Перед целым светом тебе нужно было показать эти раны, которые нам наносишь, этот яд, которым нас поишь, неразумная женщина!
Бона гордо стояла, вытягивая руки.
– Меня довели до крайности, – сказала она в бешенстве. – Вы хотели сделать из меня какую-то куклу, которая скачет так, как ей прикажут. Такой я никогда не была и не буду. У меня отбирают сына.
Сигизмунд по-итальянски, тихо, отдельными, обрывистыми словами уже просто бранил королеву.
– Не кричи, – воскликнул он в итоге, – тебе нужно, чтобы все в замке, вплоть до слуг, знали, что у нас нет согласия, ни между супругами, ни в семье. Ты хотела ударить Елизавету, а поразила собственную дочку, любимейшую Изабеллу. Ты думаешь, император это простит?
Слушая, Бона металась, плакала и проклинала одновременно.
– Я должна была давать ей подарки? За что? За то, что влезла сюда между мною и сыном, между мной и тобой… эта бледная, худая, больная девушка, которая может принести болезнь моему сыну! Ты этого добивался! Даже жалких тридцать тысяч золотых, из которых сто ушло, не заплатят за её приданое. Я сюда всё-таки кое-что принесла, и должна что-то значить. Вы хотите меня раздавить, отстранить, дать затмить этой немецкой…
Она продолжала говорить, а Сигизмунд одно повторял, такой же гневный, как и она:
– Молчи! Молчи!
– Не буду молчать! Буду разглашать всему свету! – кричала она. – Я мать, я королева, я имею тут права, которых не дам у себя вырвать. Я смогу за себя отомстить.
Сцены подобных упрёков, ссор, которые порой доходили до того, что бессознательная Бона бросалась на пол, повторялись часто. Сигизмунд привык к ним и знал также, что никогда не выходил из них победителем. Сломленный, ослабленный в итоге он должен был уступить.
Однако в этот день он слишком сильно чувствовал оскорбление, нанесённую снохе, чтобы признать себя виноватым и побеждённым. Он смерил Бону грозным взглядом, рукой ударив о подлокотник стула. Итальянка, как всегда, оплакивала ту же извечную тему, которая постоянно повторялась долгие годы.
– Это твоя благодарность за то, что тебе, старику, и твоей варварской стране пожертвовала свою молодость, что спасла вас моим золотом, что была тут преследуема, несчастна, растратила себя напрасно, была окружена врагами.
Слёзы и проклятия прерывали эти выкрики. Итальянка судорожными движениями рук то рвала на себе одежду, то, казалось, покушалась на старого короля, который сидел неподвижно, насупленный, но непреклонный.
– Ты и твои, – сказал он, – никогда не давали мне покоя. Всему, что я хотел, ты препятствовала. На моей дороге стояли твои приспешники. Из-за тебя я потерял уважение у своего народа и света. Твои заговоры…
Бона подскочила, не давая ему говорить.
– Если бы не я, – воскликнула она, – если бы не мои деньги, ты был бы нищим. Я должна была вкладывать в детей, помогать тебе, поддерживать казну.
– А эти деньги ты берёшь не из своих неаполитанских владений, но из моих подарков и милости! – сказал Сигизмунд. – Молчи и покорись, негодная.
Упрёки короля совсем не могли помочь ей успокоиться. Бона всё сильнее бушевала, всё больше, и вскоре невозможно было разобрать, что говорила, таким диким голосом она кричала. Бороться с ней на словах Сигизмунд никогда не умел. Несколько раз повторив своё обычное: «Tace, fatua!», он замолчал, опёрся на руку и очень равнодушно слушал возгласы, брань, крики, стоны. Они не производили на него никакого впечатления, он ждал окончания.
В