Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А жить там?
— Господи! — воскликнула Тусенька. — Нашел о чем говорить. Уж не вернуть ли их сюда?
— Конечно. Нельзя мириться с несправедливостью.
— Да ведь предатели. А предателям прощения нет.
— Этот пацан — предатель? Девчонка, которую в институт не берут? Старики, которых я за цыган принял? А принял потому, что я, уроженец Крыма, никогда не видел крымских татар. Родился через год после того, как их выслали да-а-леко на восток. Будто их здесь и не было никогда. Мальчишка-то, как я понял, не хотел ехать, чтоб не прокрадываться в родной дом воровски, оглядываясь…
— Ах-ах-ах!.. — сказала Тусенька.
— Когда это все у тебя было? — спросил Пастухов. Странное дело, подумал при этом, и впрямь: принимаем случившееся как непременную данность. Что бы ни случилось, принимаем так, будто по-другому и не могло и не должно быть…
— Лет десять назад.
— С тех пор многое переменилось…
— Переменилось, — согласился Василий. — Года два назад в одном степном колхозе опять встретил татар…
— Везет тебе на них, — иронически заметила Тусенька.
— …Удивился, хоть и слышал, что кой-куда они вернулись. Живут, дома даже купили, но не прописаны, официально не оформлены. Живут в подвешенном, так сказать, состоянии. Председатель мне сам говорил, как приходилось их отбивать, просить милицию закрыть глаза на то, что не прописаны. Но у председателя колхоза свой резон: работать некому. Пришел сезон стричь овец — некому. А татары умеют. Вот председатель и отстаивает свой интерес. Но вопрос-то сам по себе — глубже. Не только о том, кому стричь овец. Стыдно! Стыдно, что люди не могут жить там, где хотят, а тем более там, где их родина. А мы ухмыляемся: так им и надо. Неприлично. Мы же великий народ, а великому народу должно быть свойственно понимание страданий маленьких народов, широта души, милосердие. А мы делаем вид, что ничего вообще не произошло. Это и есть то табу, о котором я говорил…
— Очень трогательно, — сказала Тусенька. — Особенно про старичков, которых ты по близорукости за цыган принял. Только не всегда они были старичками. Ты бы с партизанами, которых выдавали татары, поговорил… А как зверствовали!
— Не горячись, мать. Хватит, в свое время погорячились — до сих пор расхлебать не можем. Не так все однозначно. Были татары, которые служили немцам, а были, которых немцы расстреливали. И у нас в городе тоже. Только о расстрелянных мы не вспоминаем. По той же причине — табу. Особенно почему-то не любим вспоминать здесь, на месте.
— В доме повешенного не говорят о веревке… — Пастухов бросил это как бы полувопросительно.
— Какие там повешенные! — фыркнула Тусенька. — Очень неплохо, между прочим, устроились. Я говорила с некоторыми. В Самарканде, говорят, вся торговля в их руках… Не пойму, чего и рыпаются.
— А ты, мать, и не поймешь. Не дано тебе понять. Вот когда у тебя самой крышу сорвет, и ты придешь в жэк, а там тебя слушать не захотят, — это ты поймешь. Тут ты потребуешь справедливости…
Вопреки ожиданиям, Тусенька промолчала, только поморщилась и ручкой махнула: что, мол, тебе доказывать!.. А Пастухов, глядя на нее, подумал, как причудливо и в то же время естественно переплетаются иной раз в человеке самоуверенность с готовностью, получив отпор, тут же стушеваться; хитрость, сметливость — с недалекостью; как прячется иной раз наше естество, наша суть за обманчивыми внешними проявлениями.
Мимикрия? Но тогда всему остальному живому далеко до человека… Экая современная женщина эта Тусенька — и решительна, и речиста, и цену себе знает, а присмотреться — курица. Окуни ее в воду, и сразу перестанет квохтать.
— Что ж до пословицы о доме повешенного и веревке, — продолжал Василий, — то она здесь не подходит. Дело не в боязни совершить бестактность. Бояться некого. Нас с тобой? Так мы же свои. По-моему, все проще: не желаю говорить и слышать об этом, и баста. Не желаю. Табу. Кстати, выслали не одних татар, а здесь, в Крыму, также армян, болгар, греков…
— Это правда? — удивилась Елизавета Степановна. — А греков и армян за что?
— Вот именно, — хмыкнул Василий. — «За что?» Итак, выслали. Потом разрешили вернуться всем, кроме крымских татар, хотя сам акт высылки признали неправильным, беззаконным. Есть специальный указ от шестьдесят седьмого года[5]. В здешних газетах, кстати говоря, опубликован так и не был. Почему? И почему, если выслали незаконно, нельзя вернуться? А теперь главное. Выслали-то не предателей, а весь народ. А что такое народ? Большинство любого народа составляют женщины, дети и старики. Теперь добавь к ним тех, кто был на фронте, в эвакуации, кто партизанил либо просто тихо сидел в оккупации…
— Вы говорите — вернуться, а куда? — спросила Елизавета Степановна. — Найдется ли после стольких лет место? В одних домах живут другие люди, а каких-то домов вообще нет…
Василий согласился:
— Не только домов — нет целых деревень. А место найдется. И дома можно построить. Главное — чтоб нашлись желание и воля решить вопрос. Я, как вы понимаете, отнюдь не зову во имя восстановления справедливости учинять новую несправедливость…
— А я предлагаю, — сказал морячок, — выпить за тех, кто в море. Не чокаться, — строго предупредил он, — и рюмку держать левой рукой…
На этот раз не стала возражать и Тусенька.
Возвращались не поздно, но город в этой окраинной своей части притих. Жизнь сгустилась на набережной, возле курзалов, клубов, танцплощадок, в ресторанах. Там были огни, музыка и движение. А здесь — почти пустынно. Изредка навстречу попадался автомобиль. Движение было односторонним. Улица выросла из протоптанной в незапамятные времена на горном склоне тропы, соединявшей прибрежные деревни. В 1820-м по ней ехал Пушкин, покидая Полуденный берег, а пятью годами позже — другой Александр Сергеевич, Грибоедов… Тропа расширилась в конце концов в проезжую дорогу, обстроилась домами, подпорными стенами, заборами, раскустилась переулками, но петляла, как и встарь, потому что спрямиться, раздаться сначала не было сил, а теперь просто было некуда. Узка проезжая часть, а тротуары и того уже — местами их просто не было. Была, однако, в улице своя прелесть. Думалось: почистить бы ее, освежить, снять печать неухоженности, трущобности, и, глядишь, заиграла бы, преобразилась, стала бы, чего доброго, в ряд достопримечательностей прославленного курорта. Но кому это нужно?
Небо затянуло дымкой, и звезд не было. Они словно остались вовне. Повисшая над отрогами гор и подсвеченная городскими огнями, эта дымка выглядела фантастическим перламутрово-розовым шатром — нет, скорее сводом. Казалось: подай сейчас трубный глас стоящий в порту корабль-левиафан, и твердь этого свода не просто отзовется, но и усилит его,