Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственное слово поэт помещает в пределы еврейства: «факт и число» описывают его конкретно-историографическую поэтику, основанную, однако, на экзегезе («еще при Адаме…»). Слуцкий создает параллелизм: простая русская мудрость, касающаяся выкрестов, которую он, русский поэт, разделяет, соответствует простому еврейскому образу жизни, в котором сохраняются достоинство и нравственная прямота. Простота Слуцкого, как всегда, сложна в своей многогранности. Да, его евреи – это купцы, но не того узнаваемого ростовщического типа, что изображен в Евангелиях. В качестве выпада и против ассимиляционизма, и против крещения его полемика звучит самобытным еврейским ответом, сформулированным в процессе активного взаимодействия с русскими дискурсами. Именно с этой позиции он и подходит к устоям христианства.
Полемика о любви
Стихотворение «Разговоры о боге» – основополагающий текст среди тех, которые я буду здесь называть дискурсом Слуцкого о милости. Этот загадочный философский текст превращает дух времени 70-х в глубокий полемический комментарий. Важно отметить значимость 1970-х годов для интеллектуальной истории советского еврейства и советской интеллигенции в целом. 70-е годы, которые принято называть периодом застоя, были тем не менее десятилетием творческого бурления, которое вызвало к жизни всевозможные подпольные публикации и литературные движения (пример тому – школа московского концептуализма)[212]. Тайная еврейская интеллектуальная жизнь группировалась вокруг двух основных течений. С одной стороны, именно в это десятилетие зародилось и окрепло еврейское диссидентское движение с его художественным, религиозным и историографическим ответвлениями (в первой половине десятилетия начал неофициально издаваться научный журнал «Евреи в СССР») [Воронель 2003]. С другой стороны, некоторые либерально настроенные молодые евреи-интеллектуалы, в основном москвичи, не знакомые со своим еврейским наследием и лишенные возможности частным или публичным способом приобщаться к религии, обращались в православие и составляли значительную часть новообращенных; отсюда зачин «Православие не в процветанье…». «Доктор Живаго», где клеймится этнический иудаизм и прославляется универсальное христианство в совокупности с русским национализмом, сыграл важнейшую роль в том, чтобы подавать крещение как единственный плодотворный путь для свободомыслящего советского еврея[213]. Другим новшеством этого десятилетия, особенно последних его лет, стал раскол внутри подпольных и полуофициальных литературных кругов на лагеря прозападных либералов и националистов (зачастую антисемитов), которые рассуждали о литературном творчестве в специфически русских христианских терминах. Само по себе несогласие с советской системой перестало быть объединяющим фактором, и на первый план вышли другие, более масштабные вопросы, всегда занимавшие русские умы. «Разговоры о боге» – взвешенная оценка этой обстановки, психологическая и герменевтическая. Вот текст:
Разговоры о боге
Стесняясь и путаясь:
может быть, нет,
а может быть, есть, —
они говорили о боге,
подразумевая то совесть, то честь,
они говорили о боге.
А те, кому в жизни не повезло,
решили, что бог – равнодушное зло,
инстанция выше последней
и санкция всех преступлений.
Но бог на кресте, истомленный, нагой,
совсем не всесильный, скорей – всеблагой,
сама воплощенная милость,
дойти до которой всем было легко,
был яблочком, что откатилось
от яблони – далеко, далеко.
И Ветхий завет, где владычил отец,
не радовал больше усталых сердец.
Его прочитав, устремились
к тому, кто не правил и кто не карал,
а нищих на папертях собирал —
не сила, не право, а милость
Как и всегда в поэзии Слуцкого, непосредственный исторический контекст переплетается с более общими лирическими и в конечном итоге метафизическими уровнями. Бог – важнейший персонаж в художественной вселенной Слуцкого. И хотя промахи и победы поэта вращаются вокруг возвращения библейскому Божеству Его законного статуса, своей отдаленностью от Бога Слуцкий напоминает псалмопевца. На деле в целом ряде стихов, которые, на мой взгляд, часто неверно воспринимают как доказательства атеизма Слуцкого, он переводит жалобы псалмопевца в хладнокровно-ироническую тональность. «Видно», говорит Слуцкий, мы все-таки «разминемся с ним», однако экзегетический круг его поэтики подтверждает, что он с Богом все-таки повидается. Тот факт, что встреча может завести в пропасть, является частью игры[214].
Так, в этом стихотворении очень красноречиво отсутствие самого поэта: оно вскрывает внутренний контраст между его «разговорами о Боге» и разговорами неназванных «их». Завуалированность прячет под собой настороженное отношение Слуцкого к христианству, давая читателю возможность усмотреть в «них» советскую еврейскую интеллигенцию – многие из ее представителей переживали в 1970-х годах религиозный кризис. Слуцкий наносит на карту их «духовное» странствие. Эти люди, воспитанные в атеистической стране и ассимилированных еврейских семьях, видели в Божественном символ совести и чести – двух светских понятий, входивших в кодекс советской интеллигенции, да и в советскую этику в целом. Будучи пародиями на Иова, они взывают к Богу и в то же время бунтуют против Него, не в силу какого-то особого мировоззрения, не исходя из неких глубинных богословских умозаключений, но по причине своего ущемленного положения в обществе. Действительно, советские боги неблагосклонно относились к собственным еврейским почитателям, особенно в 1970-х, когда государственная политика антисемитизма и процентные нормы жестко закрепились во всех сферах общественного бытования. Соответственно, их бог, разительно отличающийся от представлений Слуцкого о леденящем присутствии и не менее леденящем отсутствии Бога, становится источником зла и своего рода наемным убийцей. В отличие от евреев из стихотворения 1952 года, которые находят в собственных страданиях «точку опоры», эти безымянные персонажи слабы и озлобленны. Их представления о Боге меняются в тон изменениям политики государства. «Честь и совесть» – это отсылка к лозунгу «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи», а «санкция всех преступлений» – напоминание о развенчании сталинизма в период оттепели. Слуцкий рисует безжалостный портрет поверхностной советской «духовности», которая откровенно контрастирует с глубинной политической составляющей его историографических и экзегетических проектов. Неофиты из стихотворения принимают земную политическую инаковость за еврейского библейского Бога – «наиболее убедительное изображение трансцендентной инаковости» в письменном источнике [Bloom 2005a: 170], а вот сам Слуцкий никогда не забывает об этом различии.
В середине стихотворения риторика переходит в глубоко политическую и богословскую тональность. Несчастные обращаются к Иисусу. Прочитав Ветхий Завет, они не находят в нем утешения. Слуцкий сознательно и безошибочно выстраивает оппозицию Ветхий / Новый Завет вокруг противопоставления милости и закона. Представление о милости (милосердии) как характерной черте Нового Завета и жестком законе как основном постулате Ветхого – один из основополагающих мифов христианства. Если Блум прав и мы, люди европейской культуры, стали теми, кем