Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнате темно, и я сейчас напрочь лишена чувства времени. Мне удалось немного поспать. Но теперь я проснулась в этой всепоглощающей тишине. В горле саднит от едкого привкуса желчи. Мне как-то не приходило в голову, что после одной-единственной ночи, проведенной вместе, может родиться ребенок. Maman никогда не говорила со мной о подобных вещах, но я всегда была уверена, что зачать ребенка – дело намного более трудное. Теперь-то я понимаю, насколько была неискушенной! И частые головные боли, и тошнота, и постоянная слабость. Все это началось еще на корабле – спустя почти месяц после отъезда из Парижа. Я думала, у меня mal de mer, морская болезнь. А потом, позднее, я решила, что так отразилось на моем организме это долгое путешествие: множество дней с очень скудной пищей или вообще без нее, в постоянном передвижении и в непреходящем страхе, что меня вот-вот схватят и бросят за решетку. Какой же я была imbécile! Просто дурочкой!
Прикрыв ладонью глаза, включаю лампу и оглядываюсь. Вокруг разбросанные письма, в ногах кровати зияет раскрытым пустым зевом моя дорожная коробка. Мое, уже не нужное, свадебное платье валяется рядом со мной, будто призрак невесты, которой я некогда себя представляла. Дорожный бритвенный набор Энсона – единственное, что у меня осталось от него и который я обещала хранить, – исчез.
Мне тут же вспоминаются мамины четки, мой прощальный подарок Энсону, и я невольно гадаю: где они сейчас? В руках у какого-нибудь эсэсовца, который, пристрелив Энсона, обшарил его карманы? Или в груде мусора в каком-то из фашистских лагерей?
«Захвачен в плен или убит».
Я крепко зажмуриваю глаза, но страшные образы никуда не исчезают. Они словно прожигают мои веки изнутри. Я вижу лицо Энсона – его милое, прекрасное лицо – окровавленным и неподвижным. И его большие глаза – глаза цвета спокойного летнего моря – широко раскрытые и невидящие.
Он не мог умереть. Никак не должен быть умереть.
Если бы я только могла увидеть вновь его лицо – таким, как в тот последний раз, когда видела Энсона живым, – я могла бы хранить его образ точно так же, как хранила для себя Maman моего отца. В своем любящем сердце. Рука непроизвольно тянется к медальону, маленькому и теплому, пристроившемуся в ложбинке на груди. Если бы только у меня была его фотография! Я бы всегда носила его с собой и однажды показала бы эту фотографию нашему ребенку.
И, не успев как следует подумать и остановиться, я тихонько выскальзываю из своей комнаты в коридор. В доме все будто замерло, вокруг царят тишина и мрак. Затаив дыхание, я иду по длинному проходу, неслышно ступая по ковровой дорожке. Я ни разу еще не была в этом крыле коридора – в «семейном крыле», – но я знаю, что комната Тии первая справа, а Энсона – как раз напротив.
На мгновение я замираю возле двери Тии, прислушиваясь. Все тихо. И в этот момент я рада хотя бы тому, что ей ничего неизвестно о телеграмме, что, когда взойдет солнце и девочка откроет глаза, она не будет знать того, что знаю я. Что ее любимый брат домой не вернется.
Я сворачиваю к двери Энсона, и при мысли, что откуда-то из темноты коридора сейчас появится Оуэн и застанет меня крадущейся к комнате его сына, в ушах начинает часто и гулко стучать кровь. Но тут же я вспоминаю, что худшее, что могло быть, уже случилось. Если Энсона и в самом деле нет уже в живых, то, что бы ни сказал или ни сделал его отец, мне уже не станет больнее.
Округлая стеклянная ручка двери кажется прохладной на ощупь. Я еще раз напоследок всматриваюсь в конец коридора – ни света, ни звука. Тихонько вздохнув, я толкаю дверь внутрь.
Меня мгновенно обволакивает его запах. Терпковатый аромат лайма, запах чистоты и мужского тела. И на мгновение присутствие Энсона становится почти физически ощутимым. Кажется, будто, стоит мне протянуть руку – и я найду его в темноте.
Дожидаясь, пока рассеется это острое, болезненное напоминание об утрате, я прижимаюсь спиной к закрытой двери. Сквозь прозрачные занавески за кроватью просачивается холодный свет луны, наполняющий комнату угловатыми тенями. Штор затемнения здесь нет – возможно, потому, что комнатой этой не пользовались с тех самых пор, как Энсон уехал в Париж, задолго до того, как американцы вступили в войну.
Я подхожу к окну и опускаю затеняющий экран, и только после этого зажигаю небольшой светильник на прикроватном столике. Комната выглядит довольно скромно. Она ненамного больше моей спальни, отделана в песочных и оловянно-серых тонах. В ней есть двуспальная кровать, застеленная покрывалом из бледно-серого штофа, массивный комод с несколькими ящиками, небольшой письменный стол и мягкое кресло в углу. Все совершенно в его духе. Просто и аккуратно, без вычурности.
Точно вор, я крадучись обхожу комнату, один за другим вытягивая и задвигая ящики, заглядывая в стенной шкаф – слой за слоем открывая для себя тот образ жизни, который вел Энсон до нашей с ним встречи. Находиться здесь, прикасаться к вещам, которыми он пользовался каждый день, – на самом деле ужаснейшая пытка, но я, похоже, не в силах себя остановить. Я извелась, ожидая Энсона, и в отчаянии хочу хотя бы притронуться к тому, что он после себя оставил, раз уж это единственное, чем я могу довольствоваться теперь.
Я перехожу к письменному столу. На нем ничего нет, кроме небольшой лампы и старого кожаного пресс-папье. Провожу ладонью по спинке стула, представляя, как Энсон сидит за столом, читает книгу или пишет письмо. Затем выдвигаю ящик в центре, под столешницей. Оттуда на меня смотрит фотография в рамочке, с треснувшим посередине стеклом. На ней – Энсон и Тия в одинаковых белых свитерках застыли, позируя, рядом с матерью на фоне большой парусной яхты. Все трое щурятся на солнце, улыбаясь в объектив. У Тии не хватает переднего зуба.
Я пытаюсь угадать возраст Энсона на снимке, и у меня едва не разрывается сердце. Сколько ему там? Пятнадцать или, может быть, шестнадцать? Он худенький, почти что долговязый – уже немного возвышается над матерью. По моей щеке скатывается слеза, и я успеваю стереть ее тыльной стороной руки, не дав упасть на фото. Это не совсем то, что я надеялась найти – запечатлен там Энсон уже много лет назад, – но на сегодняшний день это большее, что у меня может быть. Можно было бы вырезать его из снимка и вставить в медальон. Однако, глядя на эти три счастливо улыбающихся лица, я ужасаюсь самой мысли вырезать Энсона из фотографии с его матерью и сестрой.
Я выдвигаю ящик чуть побольше, чтобы вернуть на место фотографию, и тут замечаю засунутый в самую глубину фотоальбом в переплете. Подтягиваю его к себе поближе, потом вынимаю из ящика. Обложка его затянута шершавой синей тканью с золотым тиснением, напоминающим герб. На корешке написано: «Альбом курса за 1941 год. Йельский университет».
Я отношу альбом к кровати, сажусь и раскладываю его на коленях. Сначала очень медленно переворачиваю страницы, рассматривая одно за другим незнакомые мне лица, пока они не начинают мне казаться одинаковыми. И вот наконец передо мной он сам – смотрит прямо на меня с плотной белой страницы альбома. Энсон Вильям Перселл. Студент второго курса.
С легкой улыбкой я вожу пальцем по снимку. Он так красив в своем костюме с галстуком, с аккуратно уложенными густыми светлыми волосами. Подростковая нежность черт на предыдущем фото здесь сменилась дерзкой, упрямой целеустремленностью, мужской решимостью проложить в мире собственный путь, стать самостоятельным и независимым.
Тут меня сотрясает волна негодования, и из, казалось бы, уже иссушенных глубин поднимается новый приступ рыданий. Я оплакиваю те обещания, что никогда не будут выполнены, все то добро, которое ему уже не сделать. Дитя, которое не будет знать отца.
От долгих слез у меня уже щиплет глаза. Сомкнув веки, я опускаюсь на покрывало, крепко прижав к груди фотоальбом. Я чувствую себя невероятно усталой. «Видимо, это из-за беременности, – всплывает в тумане путающихся мыслей. – Это будущее дитя отнимает мои силы. Дитя Энсона…»
Внезапно я резко просыпаюсь от того, что между веками просачивается яркий свет. Спросонок я сажусь на кровати, смутно сознавая, что что-то стучит по полу и что я не у себя в комнате. Зрение еще не прояснилось, но силуэт Оуэна Перселла у изножья кровати угадывается безошибочно.
– Какого