Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, Игнатий Юлианович. Плох тот солдат, который не хочет быть генералом. Кандидат наук – это ведь кандидат в доктора…
Крачковский поморщился.
– Вот это опасно, знаете, опасно, когда, приступая к работе, прежде всего думают о докторской степени. Не надо! Вы сделайте хорошее исследование, используйте из материалов все, что можно, добивайтесь глубины, точности, незыблемости ваших выводов, помня, что скоропалительность неизбежно приводит к шаткости основных положений, – что уж говорить о деталях! А защитить всегда можно успеть, и даже не всю работу, а какую-то ее часть. Думаю, что для труда над сложным памятником, который вами выбран, вы уже созрели, да, это так, но не позволяйте никому и ничему торопить вас. Это, так сказать, непременное условие, пересмотру не подлежащее. Иной художник всю жизнь творит в себе и перед собой картину и лишь на склоне лет решается показать ее людям. Ну, ладно, оставим это пока, посмотрим, что покажет ваш текст, как пойдет ваша работа. Сносно ли вы сейчас устроились в своих Боровичах?
О многом мы переговорили в тот вечер… Я не знал тогда, что вижу своего учителя в последний раз.
Чужая Нива
Еще в феврале 1948 года меня попросили зайти в Новгородский институт усовершенствования учителей, помещавшийся со времен войны в Боровичах. Когда я пришел, директор института Мария Яковлевна Буторина предложила мне должность заведующего кабинетом иностранных языков.
– Город здесь небольшой, свежего человека быстро замечают – говорила эта седовласая благообразная дама со значком отличника народного образования. – Дошел до меня слух, что появился здесь молодой востоковед, а востоковеды, насколько я знаю, всегда были широко образованными людьми, вдали от столиц это редкость, я и решила вас пригласить. В школах не преподавали? Ну, ничего, постепенно приглядитесь к нашей работе и, конечно же, справитесь.
Подумалось: диссертация у меня уже написана, вышла к защите. До института на Коммунарной улице, 46 недолго добираться от моего подвала на Московской, 19, как впрочем, и от бывших моих обиталищ на улице Pеволюции, 33 и Гоголя, 52 – здесь все рядом. И все-таки будет постоянный заработок, это существенно: по временам я стал ощущать усталость от вечной нужды. Наконец, не искал, а меня нашли, это лестно.
– Хорошо, Мария Яковлевна, попробую. При всем этом было горько от мысли, что после многих лет отлучения от работы в научном учреждении я все еще вынужден трудиться на чужой ниве. В лагере я тоже не имел возможности выбрать работу по душе. Значит, лагерь для меня продолжался. Только удлинили цепь.
Состав работников института был невелик. Они распределились по кабинетам, где велась работа в области того или иного предмета, преподаваемого в средних школах. Привить учителю способность и желание вести урок доходчиво и плодотворно – дело не всегда простое, распространению искусства совершенного обучения были посвящены усилия всех моих новых товарищей.
С удостоверением института я стал ходить по городским школам, где вникал в постановку преподавания английского и немецкого языков, беседовал с преподавателями и директорами. Решающим здесь, конечно, было собственное усовершенствование: область педагогики все еще оставалась для меня новой. Встретившиеся мне люди не сливались в общее нечто, взору являлись там и толстокожие и легко ранимые; одни пришли на ниву просвещения ради хлебной карточки, другие – потому что вне этой нивы для них не было жизни, именно тут, в нелегком труде преподавателя им явилось торжество человеческого достоинства.
Прошли июньские испытания, потом кончились каникулы. Осенние месяцы наполнились новыми встречами и размышлениями. Вот предстал мне впервые в жизни «Господин Великий Новгород»: кремль на берегу Волхова, звонницы, храмы, вечевая площадь, монастыри. И – пустыри на месте разрушенных войной домов, по этим пустырям вместо улиц тянутся пешеходные тропы. Вот Малая Вишера, где в течение ночи, проведенной на столе в учительской, я поглотил «Саламбо» Флобера. Вот крохотная сельская школа, где учащиеся отказались изучать язык поверженной Германии, «язык фашистов». Пришлось явиться на помощь учительнице немецкого языка, провести особое занятие: «Ребята, а ведь Гитлер не был немцем, он был нацистом. Но вот Шиллер и Гете были немцами, и наша страна всегда чтила их за высокую мысль. А знаете, на какой язык пушкинский «Памятник» переведен почти слово в слово, притом в размере подлинника? Именно так он переведен на немецкий язык, это сделал Фридрих фон Боденштедт. Как филолог, могу вам сказать, что он совершил неимоверно сложную работу, но это говорит о великом уважении немца-переводчика к русскому языку и русской поэзии. А русский юноша Холодковский перевел на русский язык знаменитое произведение немецкого народа – «Фауст» Гете, и этот перевод был напечатан, когда Холодковскому исполнилось всего двадцать лет! Это значит, что он был в нашем возрасте, школьником, когда начал свою работу над «Фаустом». Как же он должен был уважать и даже любить немецкий язык! Ведь не уважая и не любя того, чем занимаешься, нельзя выполнить ни одного настоящего дела». Школьники притихли, учительница позже сказала: «Как будто их кто подменил, теперь отвечают немецкий на четверки да пятерки».
Успех выступления, казалось бы, мог льстить, но я все чаще погружался в невеселые раздумья. Годы идут. Ни одно мгновение не возвращается, так много моих лет поглотили тюрьмы и лагеря, но и теперь, будучи уже не под стражей, я все еще лишен возможности трудиться без помех в своей области – арабской филологии, приходится ради куска хлеба отдавать безвозвратное время работе в чужой области. Да, я только что стал кандидатом наук – одному мне до конца известно, чего это стоило зрению, нервам, здоровью. Вырвал у судьбы ученую степень – а, собственно, для чего? Чтобы с гордостью указывать ее, подписывая деловые бумаги кабинета иностранных языков? Тешить себя призрачным удовлетворением? Что дальше? Пята вчерашнего заточения гнетет, клонит к земле, холодной, равнодушной земле города, где мне позволено жить.
Однако прочь мрачные мысли, это просто усталость. Надо съездить в Великопорожскую школу, а там…