Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покуда медленно, очень медленно отступает похмелье, он заново убеждается в своей старой идее, что человек, повидавший Нью-Йорк и волнующееся Ирландское море, неминуемо станет смотреть на Лондон со смесью превосходства и тяжкого изумления, и рано или поздно, подобно Брендану Биэну в день, когда тот сравнил его с иными, лучшими местами, увидит на месте города огромный расплющенный пирог из краснокирпичных пригородов с изюминой Вест-Энда в середке.
Он стал таким, как все эти ирландцы, что развлекаются, непрерывно и затейливо прохаживаясь насчет англичан. Он вскоре позабудет Лондон, он чувствует это, но навсегда запомнит блестящую инсталляцию Доминик в Тейт Модерн, куда ходил с родителями и Селией. Это был опыт, выходящий за рамки понимания, потому что родители решили отнестись ко всему очень буквально и с естественным ужасом увидели в инсталляции конец света, отчего погрузились на время в потрясенную немоту.
Снаружи остервенело хлестал ливень, внутри репродукторы старательно повторяли звуки извергающейся воды. И, уже собираясь покинуть это убежище для переживших катастрофу, они присели отдохнуть на металлические тележки, где днем и ночью укрывались беженцы, спасшиеся после потопа 2058 года – года, когда все, кого Риба когда-нибудь любил, без сомнения, уже умерли.
В этом году все его близкие будут уже спать вечным сном в бесконечном пространстве, в неведомом измерении, превращенном в последнее явление дождя, что бьется в стекла самых высоких во вселенной домов. Нет ни малейшего сомнения. В 2058 году все любимые им люди будут словно высокие окна, о которых говорил поэт Ларкин: окна, вобравшие в себя солнце, а за ним – глубокий синий воздух, обнаруживший, что он нигде и что он бесконечен.
И в атмосфере безграничной катастрофы и всемирного потопа он не мог не припомнить, что «высокий духа взлет» – это место, где всегда идет дождь. На выставке Доминик повсюду виднелись копии Спайдера и многочисленные призраки – одни бродячие, другие спящие. В панорамном баре на последнем этаже Тейт Модерн мать спросила себе липового отвару, в то время как отец снова и снова выражал изумление.
– Нет, вы поняли, что именно мы здесь увидели? Настоящее светопреставление! – повторял он с удовольствием и горьким сожалением одновременно, не отрывая взгляда от великолепного вида – Лондон, истерзанный всесокрушающим дождем.
И внезапно мать, воспрявшая после чая, который ей случайно принесли вместо липового отвара, сказала мужу с гримаской, демонстрирующей ее бессознательное чувство юмора:
– Сэм, перестань хихикать и вдумайся, наконец, что происходит на самом деле. Последнее время постоянно идет дождь. Так просто не бывает. Льет в Барселоне, льет в Лондоне, льет не переставая. Сдается мне, такой дождь бывает только на том свете.
И, словно бы придя к самому важному, а может, просто самому очевидному в своей жизни выводу, она добавила:
– Подозреваю, что мы давно мертвы.
Несколько дней назад он дочитал биографию Беккета, написанную Джеймсом Нолсоном. Закончив, принялся перечитывать «Мерфи» – в ранней юности эта книга приводила его в восторг, словно он обнаружил в тексте философский камень, но временами вызывала и граничащее с ужасом изумление. Она повлияла на него настолько, что с тех пор стоило ему увидеть кресло-качалку, как он тут же вспоминал помешанного бедолагу Мерфи. В особенности его восхищает основной сюжет, где будто бы ничего и не происходит, а на самом деле там все время что-то случается, если присмотреться, эта история полна невообразимых микропроисшествий, точно так же, как и наша, на вид такая бесцветная повседневная жизнь, что кажется нам простой и гладкой и вдруг предстает перед нами во всей полноте своих значительных пустяков и легких смертельных недомоганий.
Риба старается раскачать кресло так, чтобы луна качалась вместе с ним. Это жест глубокого отчаяния. Он словно пытается примириться с луной, раз Селия его все равно не простит. Бессмысленно и безрезультатно, потому что луна и бровью не ведет. И тогда он начинает думать об авторах первых книг, о тех, кого зовут начинающими, и о том, как редко амбициозные молодые люди пишут свои первые романы на хорошо знакомом материале, словно бы кто-то подталкивает самых талантливых из них избегать простых путей.
Только этим, думает Риба, можно объяснить тот факт, что этот новичок, этот шпионящий за ним призрак заинтересовался таким человеком, как он, – наверняка он просто решил, что нашел в нем достаточно незнакомый материал. Это все от желания усложнять себе жизнь. И что теперь делать бедному дебютанту, как описать со стороны то, что он так мало знает?
Риба за свою жизнь прочел достаточно, чтобы понимать, что стоит попытаться разобраться во внутренней жизни другого человека, и мы очень скоро обнаруживаем, что мир с нами делят совершенно непонятные, изменчивые и смутные создания. Как если бы одиночество было абсолютным и неодолимым условием существования.
Начинающему автору может оказаться нелегко говорить о значительных пустяках и о легких смертельных недомоганиях: обо всем том, на что только Риба мог бы пролить свет или разъяснить в подробностях, поскольку, разумеется, только он знает их досконально, сказать по правде, он единственный, кто их знает.
Никто, кроме него, не знает, что, с одной стороны, он состоит из этих легких смертельных недомоганий с их монотонным шумом, похожим на шум дождя, и из них складывается горечь его дней. А с другой, идут значительные пустяки: например, его собственная прогулка по мосту, соединяющему многословный мир Джойса с лаконичным миром Беккета, по сути, этим же путем – одновременно сияющим и сумрачным – идет вся великая литература последних десятилей: от несметных богатств одного ирландца к нарочитой скудости другого, от Гутенберга к Гуглу, от божественного существования (Джойс) к мрачной эре исчезновения Бога (Беккет).
Если посмотреть под этим углом, думает Риба, его собственная обыденная жизнь в последние несколько недель похожа на отражение этой истории великолепия и упадка, внезапного перелома и спуска к молу, ведущему прочь от сияния тех литературных времен, что навеки останутся уже непревзойденными. Как если бы его биография в последние несколько недель шла параллельным курсом с историей литературы последних лет, историей, знававшей лучшие годы существования Бога, а затем пережившей его убийство и смерть. Как если бы после сторожевой башни божественного Джойса литература не без помощи Беккета обнаружила, что ей осталось только катиться по наклонной плоскости, то есть смириться со смертью всего святого и жить дальше, не отрываясь от земли или от кресла-качалки.
И как если бы когда-то литература, словно в песне группы «Coldplay», правила миром, была на самой вершине, а теперь ей осталось только мести некогда принадлежавшие ей улицы.
Как, должно быть, сложно, думает он, сложно и тяжко бедному дебютанту. Он ни капли не завидует молодому автору, вынужденному распутывать этот узел. Все та же полночь, все тот же дождь и все та же неподвижная луна. Похмелье отступает, но не бежит. Хуже всего то, что в его воспоминаниях о вчерашней ночи зияют пустоты. Селия могла бы помочь заполнить их, но она спит, а утром наверняка его уже бросит.