Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему нужно привыкнуть к мысли, что Малахия Мур мертв. Это лучше, чем думать, что вчерашние французы – Вердье и Фурнье – разыграли его, чтобы снова заманить в бар. Он не знает, откуда он это взял, но, кажется, голос, объявивший о кончине Малахии Мура, не шутил.
Но стоит ему принять это как данность, и в атмосфере возникает неясный и смутный протестующий звук, с которым словно бы начала потихоньку сдуваться некая опухоль. Будто на глазах пустеет место, обычно занятое его тенью, и будто от этого теплеют ледяные прежде спина и затылок. Что-то поспешно истекает из этой комнаты. Так поспешно, что вот уже и истекло полностью. Кто-то ушел прочь. И, быть может, от этого Риба впервые за много времени не чувствует больше, что за ним следят. Ни тени, ни следа, ни призрака автора, ни дебютанта, для которого он – подопытный кролик, ни бога, ни духа Нью-Йорка, ни так и не найденного гения. От этой внезапной невообразимой глади и неподвижности он ощущает приступ паники. И вспоминает о другом спокойствии, наставшем вслед за тем, как Ницше объявил, что Бог умер, и люди повлекли свою жалкую жизнь по земле, не в силах от нее оторваться.
Он готов поклясться, что только что вошел в неясную область умерших, в округ, ослепивший его настолько, что он не может не щуриться, как будто смотрит на солнце. И так же, как солнце, эта область – всего лишь благая сила, источник жизни. Здесь можно родиться, потому что можно родиться в смерти. Он попробует это сделать. Он мог бы возродиться уже вчера, несмотря ни на что. Он постарается вдохнуть жизнь в вялое существование отставного издателя. Но что-то исчезло из комнаты. Кто-то ушел. Или погас. Кто-то, может быть, совершенно необходимый, покинул его. Кто-то по другую сторону смеется в одиночку. Дождь все яростнее, все безумнее обрушивается на стекла, и на пустоту, и на глубокий синий воздух, и на все, что нигде и бесконечно.
Поскольку вследствие профессиональной деформации он склонен истолковывать происходящее в его обыденном мире как читатель, теперь он вспоминает времена своей юности, когда активно обсуждалась тема «смерти автора», и он читал все, где упоминалась беспокоившая его каверзная тема. Потому что ничто так не влекло его в этой жизни, как издательское поприще, на котором он сделал уже первые шаги. То, что именно в те дни, когда он собирался начать искать и публиковать авторов, сама фигура автора вдруг оказалась под вопросом, да так, что все вокруг заговорили, что она вот-вот исчезнет, если уже не исчезла, казалось ему огромной несправедливостью. Могли бы и подождать немного, сетовал в те дни юный Риба. Некоторые из его друзей пытались его утешать, уговаривая, чтобы он не беспокоился, что это всего лишь недолговечная выдумка фразцузских и американских деконструктивистов.
– Правда, что автор умер? – спросил он однажды у Хуана Марсе, с которым иногда сталкивался на улице. В тот день Марсе шел с высокой темноволосой девушкой с незабываемым яблочным личиком и поэтом Хилем де Биедмой.
Марсе послал ему ужасный взгляд, Риба до сих пор не может его забыть.
– Вот здорово! Это примерно как спросить, правда ли, что мы все умрем, – услышал он голос девушки.
Он помнит, что ему очень понравилась эта девушка – похожая, как он сейчас понимает, на Бев Дью, – он даже мигом влюбился в нее, точно так же, как это произошло недавно с Бев. Особенно его привлекло ее лицо. Ее свежее, ароматное, яблочное лицо. И еще то, что в хмурой гримаске, в неуловимой тени, скользнувшей по этому лицу, он заметил выражение, словно бы взвывавшее к любви.
– Автор есть призрак издателя, – сказал с ухмылкой Хиль де Биедма.
И Марсе с яблочноликой девушкой расхохотались, вероятно, услышав понятную им, но недоступную для него шутку.
Словно яростные порывы, возвращаются сцены вчерашней ночи. Он вспоминает, что когда, достаточно уже набравшись, он разговаривал с французами у стойки «Макферсона», после того уже, как они обсудили красоту Ирландского моря и Риба расспросил их о внутреннем убранстве ирландских домов, и они уже побеседовали о победе Испании в европейском Кубке, разговор сам собой, без какой-то особенной причины, свернул вдруг на Сэмюэла Беккета.
– Я знаю одного типа, у него дом набит Беккетом, – сказал Вердье.
Дом, набитый Беккетом? Он никогда не слышал ничего подобного. В иные времена, когда его издательство засыпали рукописями, так мог бы зваться один из тех романов, что слабенькие и нерешительные авторы снабжали еще более несмелыми колеблющимися названиями.
Оба француза, Вердье и Фурнье, столько всего знали о «скверных» и беспутных ирландских годах Беккета, что между двумя стаканами джина он в какой-то момент переименовал их в Мерсье и Камье – в честь его персонажей.
Вердье, большой охотник до «Гиннесса», втолковывал ему, что ключ к личности Беккета кроется как раз в его дублинских годах. Сидя в своей качалке, Риба не в состоянии восстановить в памяти все многочисленные подробности, которые обрушил на него Вердье, он помнит только описание опасной игры, в которую с детства играл писатель, взбираясь на высокую сосну у родного дома в Кулдринахе и бросаясь в пустоту, чтобы в самый последний момент уцепиться за ветку и не разбиться вдребезги о землю.
Риба запомнил рассказ Вердье, вероятно, потому, что он подействовал на него сильней всего остального, и еще потому, что напомнил ему, как он сам имеет обыкновение обращаться с креслом-качалкой – наклоняется вперед, чтобы полозья, насколько это возможно, задрались вверх, и потом с силой откидывается назад, чтобы ощутить себя почти прижатым к полу, слившимся с горестными притязаниями мира после смерти автора и всего остального.
Фурнье тоже был чрезвычайно разговорчив и в какой-то момент принялся подчеркивать – несколько, пожалуй, навязчиво, – что Беккет всегда был примером того, что рискующий всем писатель лишен корней и не должен иметь ни семьи, ни братьев, ни сестер. Родом из ниоткуда, сказал Фурнье. И повторил это несколько раз, родом из ниоткуда. Последствия выпивки. И тут Риба словно видит – в мельчайших деталях – как он спрашивает у Вердье и Фурнье, не встречался ли им в Дублине человек, похожий на молодого Беккета.
Он помнит, как сказал им, что видел этого типа в прошлый Блумсдей, причем дважды и в разных местах, возможно, они тоже как-нибудь столкнулись с этим двойником Беккета.
Вердье и Фурнье едва ли не хором ответили, что знают, о ком речь. Он довольно известен в Дублине, этот Беккетов дублер, сказал Фурнье. Это очень скорый на ногу юноша, он учится в Тринити-колледже, но его постоянно встречают по всему городу в самых невообразимых местах. Так и есть, его многие знают. Он привлекает к себе внимание именно сходством с юным Беккетом, но они, Вердье и Фурнье, убеждены, что тут нет никакой тайны, а просто это сам Беккет в молодости, вот и все. Хотя в Дублине его называют Годо. Но это, разумеется, не его настоящее имя. На самом деле его зовут Малахия Мур.
– Но, поверь, это и есть сам Беккет, – заключил Вердье.
Он мужественно, хотя и не без известного трепета собирает из обрывков воспоминаний полную картину вчерашнего. По мере того как слабеет похмелье, в памяти всплывают все новые фрагменты его ночной эскапады, и сию секунду он добрался до леденящего мгновения, когда еще у себя дома, после вопроса о Дюшане в домофон, он решил выбраться наружу, отойти подальше от своего комнатного лабиринта и давящего одиночества. Он вспоминает тот безумный миг, когда, уже оставив Селии записку и решив, что пора, он вызвал лифт, несколько секунд спустя вышел на улицу и, получив оплеуху от дождя, внезапно почувствовал себя в безжалостном одиночестве ночи и бури. Он шел очень медленно, чтобы не улетел его хлипкий зонтик и сам бы он не улетел вслед за ним, и тут увидел опасность, что поджидала за углом, там, где торчал из земли единственный незажженный фонарь.