Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот первый выход на площадь недооценил не только КГБ, который не понимал юридической логики, заданной прежде всего Есениным-Вольпиным, – люди из органов досадовали, когда речь шла о Конституции: “Ведь мы с вами говорим серьезно!” Многие просто боялись ненужных жертв и лишних проблем для самих себя, а ведь и в самом деле могли пересажать совсем молодых ребят.
Между тем импульс выхода на площадь и прерванного молчания оказался невероятно мощным. После Пушкинской представители интеллигенции открыто, с указанием своих координат, стали подписывать письма власти. Не потому, что надеялись на успех, а потому, что после этого оставались в ладах со своей совестью. В сущности, не нужно было формировать организаций (хотя они всё равно возникали). Если говорить в сегодняшних терминах, это было сетевое движение, основанное на индивидуальном решении каждого. И на не подпольном, а открытом выражении мнения. Последнее как раз отчасти объяснялось еще не закончившим свое действие эффектом оттепели и чуть более вегетарианским характером режима. Хотя все равно эта открытость была актом невиданной, вызывающей смелости.
Теперь многие поняли, писала адвокат диссидентов Дина Каминская, что просто “неучастия было недостаточно… Это изменение нравственного климата ощущалось всеми, поднимало людей в их собственных глазах”. Затем, уже с 1966 года, отмечала Наталья Горбаневская, “ни один акт произвола и насилия властей не прошел без публичного протеста, без отповеди. Это – драгоценная традиция, начало самоосвобождения людей от унизительного страха, от причастности к злу”.
Власти тоже очнулись. Стали сажать. И подвели под репрессии квазиправовую основу, поскольку выходившие на площадь чудаки оказались в серой зоне между законопослушным советским поведением и антисоветчиной с целью подрыва строя, описываемой диспозицией ст. 70 УК РСФСР. 8 июня 1966-го председатель КГБ Владимир Семичастный и генпрокурор СССР Роман Руденко (который для системы и сегодняшней прокуратуры – такая же икона, как для битломана Леннон) направили в ЦК КПСС секретную записку с предложением дополнить советское уголовное законодательство статьями, карающими за распространение клеветнических измышлений, порочащих советский строй, но без цели подрыва и ослабления советской власти.
Правильно, ведь демонстранты словно бы писали комментарий к Конституции 1936 года, такой свободолюбивой и демократичной, и всего лишь, святые люди, просили государственную власть ее уважать и соблюдать. Святость государство ловко конвертировало в уголовщину.
Какой разительный контраст, достигнутый всего за неполные три года: профилактические беседы в декабре 1965-го и жестокая стремительная насильственная расправа с последующей посадкой в лагеря в августе 1968-го. Путь от Пушкинской площади до Красной.
После третьего стояния на Пушкинской 22 января 1967-го, закончившегося (как и второй митинг 5 декабря 1966-го) арестами, Наталья Горбаневская, один из недооцененных русских поэтов XX века, еще не проделавшая до конца путь от 1965-го к 1968-му, когда она сама с чехословацким флажком и коляской с младенцем выйдет на Красную площадь, написала:
Страстная, насмотрись на демонстрантов.
Ах, в монастырские колокола
не прозвонить. Среди толпы бесстрастной
и след пустой поземка замела.
А тот, в плаще, в цепях, склонивши кудри,
неужто всё про свой “жестокий век”?
“Мы выступали не против режима, а против лжи режима”, – написал в своих мемуарах друг Андрея Синявского Игорь Голомшток, неправильно себя поведший в 1966-м (выступил в защиту товарища) и получивший для начала за это исправительные работы по месту службы.
Моральное сопротивление режиму страшнее для системы, чем чисто политическое. Режим на нем и подорвался.
Причем достаточно было просто (легко сказать “просто”!) жить в повседневной жизни так, как если бы советской власти рядом не было. Как, например, жил Мераб Мамардашвили – без аффектации и присоединения к коллективным акциям. Но именно в этом принципиальном несгибаемом индивидуализме “они” чуяли самое страшное для себя. “Мы знаем, – говорили ему комитетчики то ли на допросах, то ли в своих специфических беседах, – что вы считаете себя самым свободным человеком в стране”.
И то, что исповедовали тогда, полвека назад, с риском для своей свободы (внешней, не внутренней) несколько сотен отказавшихся бояться людей, всего-то через двадцать лет стало (пусть и временно) политической и нравственной религией миллионов. Правда, для этого во власти должен был появиться человек по фамилии Горбачев, начавший встречное движение сверху вниз – от власти к обществу.
В том самом первом выходе на площадь, в чем-то рифмующемся с декабристским выходом 1825 года, нет никакого урока для сегодняшнего дня. Каждое новое поколение учится не на исторических прецедентах, а на собственных ошибках, несмотря на то что есть большой соблазн, возможно справедливый, усмотреть аллюзии между 1965-м и 2011–2012-ми. Но даже если нет урока, есть предупреждение: крах любого авторитарного ли, тоталитарного режима предопределен ментальным созреванием нации, пониманием лжи и моральной недостаточности системы.
Работу по преодолению собственного истерически-восторженного конформизма и – скрываемого, непризнаваемого – страха обществу еще предстоит проделать. Как проделали ее в 1960-е без преувеличения выдающиеся наши соотечественники, подлинные исторические личности и герои России. Не из учебника, тем более – единого.
Прага, Париж, Москва – бумеранг 1968-го
“Забриски пойнт” я в первый раз посмотрел в гостях у товарища, будучи специально приглашен на просмотр видеокассеты – так это делалось в ранних девяностых. Антониони, разумеется, присутствовал в киносреде восьмидесятых, топографически умещавшейся между всё теми же “Иллюзионом” и Кинотеатром повторного фильма. Существовал и том прозы мастера, который не так просто было достать – купил я его в результате в букинистическом сравнительно недавно: “Тот кегельбан над Тибром”, точнее, “Антониони об Антониони” из серии издательства “Радуга”, тираж 40 тысяч, сдан в набор в 1985-м, а подписан в печать только год спустя в 1986-м – цензура, что ли, держала? Странным образом “Забриски пойнт” срифмовался с прозой Милана Кундеры чехословацкого периода – и это всё из-за 1968-го. А Кундера стал появляться у нас лишь в девяностые, поначалу – благодаря журналу “Иностранная литература”.
Микеланджело Антониони начал снимать “Забриски пойнт” в августе 1968-го. Майские протесты студентов в Париже, вылившиеся во всеобщую забастовку, давно закончились, оставив, впрочем, неисчезающий рубец на социокультурной ткани западного мира, к тому моменту еще не затянувшийся. По другую сторону железного занавеса уже отцветала Пражская весна – последние лепестки скоро окажутся под гусеницами танков стран Варшавского договора. Спустя десять лет в “Сталкере” Андрея Тарковского девочка будет взглядом двигать стакан,