Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свадьба «осчастливленных» произошла спустя шесть недельпосле описанных мною происшествий. Сделали все тихо, семейно, без особеннойпышности и без лишних гостей. Я был шафером Настеньки, Мизинчиков – со стороныдяди. Впрочем, были и гости. Но самым первым, самым главным человеком был,разумеется, Фома Фомич. За ним ухаживали; его носили на руках. Но как-тослучилось, что его один раз обнесли шампанским. Немедленно произошла история,сопровождаемая упреками, воплями, криками. Фома убежал в свою комнату, заперсяна ключ, кричал, что презирают его, что теперь уж «новые люди» вошли в семейство,и потому он ничто, не более как щепка, которую надо выбросить. Дядя был вотчаянии; Настенька плакала; с генеральшей, по обыкновению, сделались судороги…Свадебный пир походил на похороны. И ровно семь лет такого сожительства сблагодетелем, Фомой Фомичом, достались в удел моему бедному дяде и бедненькойНастеньке. До самой смерти своей (Фома Фомич умер в прошлом году) он киснул,куксился, ломался, сердился, бранился, но благоговение к нему «осчастливленных»не только не уменьшалось, но даже каждодневно возрастало, пропорционально егокапризам. Егор Ильич и Настенька до того были счастливы друг с другом, что дажебоялись за свое счастье, считали, что это уж слишком послал им господь; что нестоят они такой милости, и предполагали, что, может быть, впоследствии имназначено искупить свое счастье крестом и страданиями. Понятно, что Фома Фомичмог делать в этом смиренном доме все, что ему вздумается. И чего-чего он ненаделал в эти семь лет! Даже нельзя себе представить, до каких необузданныхфантазий доходила иногда его пресыщенная, праздная душа в изобретении самыхутонченных, нравственно-лукулловских капризов. Три года спустя после дядюшкинойсвадьбы скончалась бабушка. Осиротевший Фома был поражен отчаянием. Даже итеперь в доме с ужасом рассказывают о тогдашнем его положении. Когда засыпалимогилу, он рвался в нее и кричал, чтоб и его вместе засыпали. Целый месяц недавали ему ни ножей, ни вилок; а один раз силою, вчетвером, раскрыли ему рот ивынули оттуда булавку, которую он хотел проглотить. Кто-то из постороннихсвидетелей борьбы заметил, что Фома Фомич тысячу раз мог проглотить эту булавкуво время борьбы и, однакож, не проглотил. Но эту догадку выслушали все срешительным негодованием и тут же уличили догадчика в жестокосердии инеприличии. Только одна Настенька хранила молчание и чуть-чуть улыбнулась;причем дядя взглянул на нее с некоторым беспокойством. Вообще нужно заметить,что Фома хоть и куражился, хоть и капризничал в доме дяди по-прежнему, нопрежних, деспотических и наглых распеканций, какие он позволял себе с дядей,уже не было. Фома жаловался, плакал, укорял, попрекал, стыдил, но уже небранился по-прежнему,
– не было таких сцен, как «ваше превосходительство», и это,кажется, сделала Настенька. Она почти неприметно заставила Фому кой-чтоуступить и кой в чем покориться. Она не хотела унижения мужа и настояла насвоем желании. Фома ясно видел, что она его почти понимает. Я говорю почти,потому что Настенька тоже лелеяла Фому и даже каждый раз поддерживала мужа,когда он восторженно восхвалял своего мудреца. Она хотела заставить другихуважать все в своем муже, а потому гласно оправдывала и его привязанность кФоме Фомичу. Но я уверен, что золотое сердечко Настеньки забыло все прежниеобиды: она все простила Фоме, когда он соединил ее с дядей, и, кроме того,кажется, серьезно, всем сердцем вошла в идею дядя, что со «страдальца» ипрежнего шута нельзя много спрашивать, а что надо, напротив, уврачевать сердцеего. Бедная Настенька сама была из униженных, сама страдала и помнила это.Через месяц Фома утих, сделался даже ласков и кроток; но зато начались другие,самые неожиданные припадки: он начал впадать в какой-то магнетический сон,устрашавший всех до последней степени. Вдруг, например, страдалец что-нибудьговорит, даже смеется, и в одно мгновение окаменеет, и окаменеет именно в томсамом положении, в котором находился в последнее мгновение перед припадком;если, например, он смеялся, то так и оставался с улыбкою на устах; если жедержал что-нибудь, хоть вилку, то вилка так и остается в поднятой руке, навоздухе. Потом, разумеется, рука опустится, но Фома Фомич уже ничего нечувствует и не помнит, как она опустилась. Он сидит, смотрит, даже моргаетглазами, но не говорит ничего, ничего не слышит и не понимает. Так продолжалосьиногда по целому часу. Разумеется, все в доме чуть не умирают от страха,сдерживают дыхание, ходят на цыпочках, плачут. Наконец Фома проснется, чувствуястрашное изнеможение, и уверяет, что ровно ничего не слыхал и не видал во всеэто время. Нужно же, чтоб до такой степени ломался, рисовался человек,выдерживая целые часы добровольной муки – и единственно для того, чтоб сказатьпотом: «Смотрите на меня, я и чувствую-то краше, чем вы!» Наконец Фома Фомичпроклял дядю «за ежечасные обиды и непочтительность» и переехал жить кгосподину Бахчееву. Степан Алексеевич, который после дядиной свадьбы еще многораз ссорился с Фомой Фомичом, но всегда кончал тем, что сам же просил у негопрощенья, в этот раз принялся за дело с необыкновенным жаром: он встретил Фомус энтузиазмом, накормил на убой и тут же положил формально рассориться с дядейи даже подать на него просьбу. У них был где-то спорный клочок земли, окотором, впрочем, никогда и не спорили, потому что дядя вполне уступал его, безвсяких споров, Степану Алексеевичу. Не говоря ни слова, господин Бахчеев велелзаложить коляску, поскакал в город, настрочил там просьбу и подал, прося судприсудить ему формальным образом землю, с вознаграждениями проторей и убытков,и таким образом казнить самоуправство и хищничество. Между тем Фома, на другойже день, соскучившись у господина Бахчеева, простил дядю, приехавшего сповинною, и отправился обратно в Степанчиково. Гнев господина Бахчеева,возвратившегося из города и не заставшего Фомы, был ужасен; но через три дня онявился в Степанчиково с повинною, со слезами просил прощенья у дяди и уничтожилсвою просьбу. Дядя в тот же день помирил его с Фомой Фомичом, и СтепанАлексеевич опять ходил за Фомой, как собачка, и по-прежнему приговаривал ккаждому слову: «Умный ты человек, Фома! ученый ты человек, Фома!»
Фома Фомич лежит теперь в могиле, подле генеральши; над нимстоит драгоценный памятник из белого мрамора, весь испещренный плачевнымицитатами и хвалебными надписями. Иногда Егор Ильич и Настенька благоговейнозаходят, с прогулки, в церковную ограду поклониться Фоме. Они и теперь не могутговорить о нем без особого чувства; припоминают каждое его слово, что он ел,что любил. Вещи его сберегаются как драгоценность. Почувствовав себя совершенноосиротевшими, дядя и Настя еще более привязались друг к другу. Детей им бог недал; они очень горюют об этом, но роптать не смеют. Сашенька давно уже вышлазамуж за одного прекрасного молодого человека. Илюша учится в Москве. Такимобразом, дядя и Настя живут одни и не надышатся друг на друга. Забота их друг одруге дошла до какой-то болезненности. Настя беспрерывно молится. Если кто изних первый умрет, то другой, я думаю, не проживет и недели. Но дай бог им долгожить! Принимают они всех с полным радушием и готовы разделить со всякимнесчастным все, что у них имеется. Настенька любит читать жития святых и ссокрушением говорит, что обыкновенных добрых дел еще мало, а что надо быраздать все нищим и быть счастливыми в бедности. Если б не забота об Илюше иСашеньке, дядя бы давно так и сделал, потому что он во всем вполне согласен сженою. С ними живет Прасковья Ильинична и угождает им во всем с наслаждением;она же ведет и хозяйство. Господин Бахчеев сделал ей предложение еще вскорепосле дядюшкиной свадьбы, но она наотрез ему отказала. Заключили из этого, чтоона пойдет в монастырь; но и этого не случилось. В натуре Прасковьи Ильиничныесть одно замечательное свойство: совершенно уничтожаться перед теми, кого онаполюбила, ежечасно исчезать перед ними, смотреть им в глаза, подчинятьсявсевозможным их капризам, ходить за ними и служить им. Теперь, по смертигенеральши, своей матери, она считает своею обязанностью не разлучаться сбратом и угождать во всем Настеньке. Старикашка Ежевикин еще жив и в последнеевремя все чаще и чаще стал посещать свою дочь. Вначале он приводил дядю вотчаяние тем, что почти совершенно отстранил себя и свою мелюзгу (так называлон детей своих) от Степанчикова. Все зазывы дяди не действовали на него: он былне столько горд, сколько щекотлив и мнителен. Самолюбивая мнительность егодоходила иногда до болезни. Мысль, что его, бедняка, будут принимать в богатомдоме из милости, сочтут назойливым и навязчивым, убивала его; он дажеотказывался иногда от Настенькиной помощи и принимал только самое необходимое.От дяди же он ничего решительно не хотел принять. Настенька чрезвычайноошиблась, говоря мне тогда, в саду, об отце, что он представляет из себя шутадля нее. Правда, ему ужасно хотелось тогда выдать Настеньку замуж; но корчил ониз себя шута просто из внутренней потребности, чтоб дать выход накопившейсязлости. Потребность насмешки и язычка была у него в крови. Он карикатурил,например, из себя самого подлого, самого низкопоклонного льстеца; но в то жевремя ясно выказывал, что делает это только для виду; и чем унизительнее была еголесть, тем язвительнее и откровеннее проглядывала в ней насмешка. Такая уж былаего манера. Всех детей его удалось разместить в лучших учебных заведениях, вМоскве и Петербурге, и то только, когда Настенька ясно доказала ему, что всесделается на ее собственный счет, то есть в счет ее собственных тридцати тысяч,подаренных ей Татьяной Ивановной. Эти тридцать тысяч, по правде, никогда и небрали у Татьяны Ивановны; а ее, чтоб она не горевала и не обижалась,умилостивили, обещая ей при первых неожиданных семейных нуждах обратиться к еепомощи. Так и сделали: для виду были произведены у ней, в разное время, двадовольно значительные займа. Но Татьяна Ивановна умерла три года назад, и Настявсе-таки получила свои тридцать тысяч. Смерть бедной Татьяны Ивановны быласкоропостижная. Все семейство собиралось на бал к одному из соседних помещиков,и только что успела она нарядиться в свое бальное платье, а на голову надетьочаровательный венок из белых роз, как вдруг почувствовала дурноту, села вкресло и умерла. В этом венке ее и похоронили. Настя была в отчаянии. ТатьянуИвановну лелеяли в доме и ходили за ней, как за ребенком. Она удивила всехздравомыслием своего завещания: кроме Настенькиных тридцати тысяч, всеостальное, до трехсот тысяч ассигнациями, назначалось для воспитания бедныхсироток-девочек и для награждения их деньгами по выходе из учебных заведений. Вгод смерти вышла замуж и девица Перепелицына, которая, по смерти генеральши,осталась у дяди в надежде подлизаться к Татьяне Ивановне. Между тем овдовелчиновник-помещик, владетель Мишина, той самой маленькой деревушки, в которой унас происходила сцена с Обноскиным и его маменькой за Татьяну Ивановну.Чиновник этот был страшный сутяга и имел от первой жены шесть человек детей.Подозревая у Перепелицыной деньги, он начал к ней подсылать с предложениями, ита немедленно согласилась. Но Перепелицына была бедна, как курица: у нейвсего-то было триста рублей серебром, да и то подаренные ей Настенькой насвадьбу. Теперь муж и жена грызутся с утра до вечера. Она теребит за волосы егодетей и отсчитывает им колотушки; ему же (по крайней мере так говорят) царапаетлицо и поминутно корит его подполковничьим своим происхождением. Мизинчиковтоже пристроился. Он благоразумно бросил все свои надежды на Татьяну Ивановну иначал понемногу учиться сельскому хозяйству. Дядя рекомендовал его одномубогатому графу, помещику, у которого было три тысячи душ, в восьмидесятиверстах от Степанчикова, и который изредка наезжал в свои поместья. Заметив вМизинчикове способности и взяв во внимание рекомендацию, граф предложил емуместо управляющего в своих поместьях, прогнав своего прежнего управителя немца,который, несмотря на прославленную немецкую честность, обчищал своего графа каклипку. Через пять лет имения узнать нельзя было: крестьяне разбогатели;завелись статьи по хозяйству, прежде невозможные; доходы чуть ли не удвоились,– словом, новый управитель отличился и прогремел на всю губернию хозяйственнымисвоими способностями. Каково же было изумление и горе графа, когда Мизинчиков,ровно чрез пять лет, несмотря ни на какие просьбы, ни на какие надбавки,решительно отказался от службы и вышел в отставку! Граф думал, что его сманилисоседи-помещики, или даже в другую губернию. И как же все удивились, когдавдруг, два месяца по выходе в отставку, у Ивана Ивановича Мизинчикова явилосьпревосходнейшее имение, во сто душ, ровно в сорока верстах от графского,купленное им у какого-то промотавшегося гусара, прежнего его приятеля! Эти стодуш он тотчас заложил, и через год у него явилось еще шестьдесят душ вокрестностях. Теперь он сам помещик, и хозяйство у него бесподобное. Вседивятся: где он вдруг достал денег? другие же только покачивают головами. НоИван Иванович совершенно спокоен и чувствует себя вполне в своем праве. Онвыписал из Москвы свою сестру, ту самую, которая дала ему свои последние трицелковых на сапоги, когда он отправлялся в Степанчиково, – премилую девушку, ноуже не первой молодости, кроткую, образованную, но чрезвычайно запуганную. Онавсе время скиталась где-то в Москве, в компаньонках, у какой-тоблагодетельницы; теперь же благоговеет перед братом, хозяйничает в его доме,считает его волю законом, а себя вполне счастливою. Братец не балует ее идержит несколько в черном теле; но она этого не замечает. В Степанчикове ееужасно как полюбили, и, говорят, господин Бахчеев к ней неравнодушен. Он исделал бы предложение, да боится отказа. Впрочем, о господине Бахчееве мынадеемся поговорить в другой раз, в другом рассказе, подробнее.