Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи лорду Генриху, — начала она с улыбкой, о которую можно было порезаться, — что я безоговорочно доверяю здравомыслию моего сына, короля английского. Однако я готова закрыть глаза на вопиющую бестактность твоего господина, поскольку по причине «почтенного возраста» способна глубоко заглядывать в людские сердца. Для него наверняка было чрезвычайно унизительно и постыдно, когда сеньоры и горожане Сицилии предпочти ему человека, рождённого вне законного брака.
Переводчик выглядел так, словно проглотил язык.
— Мадам, я... я не могу сказать ему это!
— Разумеется, не можешь, — своевременно вмешался епископ Миланский. — Позволь я это сделаю.
И епископ Милон с охотой принялся излагать сказанное на беглой латыни. Когда он закончил, на бледных щеках Генриха проступили алые пятна. Король изрыгнул что-то по-немецки, потом резко развернулся и вышел. Графы Эппанский и Шомбергский, а также епископ Трентский, позабыв про приличия, поспешили за господином.
Но не Констанция. Приняв из рук слуги кубок, она любезно улыбнулась Алиеноре.
— Если позволишь заметить, миледи, я предпочла бы не переводить последнюю ремарку, — заметила Констанция.
Алиенора столь же любезно улыбнулась в ответ, и, к удивлению Беренгарии, обе дамы принялись беззаботно болтать, словно ничего не случилось. Слушая, как они щебечут на темы, не представляющие интереса ни для одной из них, наваррка задавалась вопросом, сумеет ли сама когда-нибудь достичь такого уровня ледяного самообладания. Где научились эти женщины искусству быть королевой? Да и можно ли этому вообще научиться? Да и хочется ли ей этого вообще?
Разговор вскоре зашёл о музыке, потому как Бонифаций Монферратский слыл покровителем трубадуров, и один из самых знаменитых, Гаусельм Файдит, приехал в составе его свиты в Лоди. Гаусельм, сын Лимузена, принадлежал к родному для Алиеноры миру, поэтому она заверила Констанцию, что вечером их ждёт увлекательное представление.
— Гаусельм Файдит часто гостил при дворе моего сына Жоффруа в Бретани, как и у Ричарда в Пуату, пока тот не стал королём. Мне говорили, что Гаусельм и Жоффруа сочинили вместе тенсону[6], и мне очень хотелось её услышать.
— Уверена, это можно устроить. Я знала, что твой сын Ричард сочиняет стихи. Выходит, и Жоффруа тоже был поэтом?
— Он обращался к поэзии время от времени, но не так часто, как Ричард, который просто обожает музыку. Если закроешь глаза на гордость матери, то я совершенно честно смогу утверждать, что иные из его сирвент[7] по иронии и остроумию не уступят сочинениям Бертрана де Борна.
— Он пишет на французском или на ленгва романа? — спросила Констанция с неподдельным интересом и задумчиво кивнула, когда Алиенора ответила, что Ричард сочиняет на обоих языках, но предпочитает аквитанский ленгва романа. — Мой господин супруг тоже поэт... Ты этого не знала, госпожа? Генрих с лёгкостью слагает стихи на латыни, и даже на французском. Но, подобно твоему сыну, предпочитает родной язык. Некоторые из его творений о куртуазной любви весьма недурны. Если позволишь закрыть глаза на гордость жены.
— Вот как? Очень интересно. Лорд Генрих — обладатель скрытых талантов, — промолвила Алиенора, одновременно пытаясь расшифровать сообщение, спрятанное среди вроде как ничего не значащих слов.
Констанция только что предупредила её — с ловкостью, которой Алиенора не могла не оценить, — что гостье следует быть осмотрительной в разговорах в присутствии Генриха, поскольку раз тот владеет французским достаточно, чтобы слагать на нём стихи, то и переводчик ему не требуется. Остаётся понять, зачем собеседница решила послать это предупреждение.
Разгадка не заставила себя долго ждать. Обведя взглядом зал и убедившись, что банальная беседа усыпила внимание присутствующих, Констанция понизила голос.
— Ты сказала, госпожа, что едешь в Рим, — прошептала она почти на ухо Алиеноре. — Раз уж ты забралась так далеко, то осмелюсь предположить, что затем ты поедешь навестить сына в Мессине. Если я попрошу, согласишься ли ты передать от меня письмо твоей дочери?
Инстинктивно почувствовав, что собеседница старается для себя, а не для Генриха, Алиенора не колебалась.
— Разумеется, передам. Джоанна часто упоминала тебя в своих письмах и говорила, что благодаря тебе чувствовала себя не такой одинокой по прибытии в Палермо.
Впервые Алиенора заметила, как лицо Констанции озарилось искренней улыбкой. Оно буквально преобразилось, заставив годы и заботы отступить и на миг явив призрак былой беззаботной девочки.
— Я всегда смотрела на Джоанну как на свою плоть и кровь. Может, не как на дочь, поскольку разница между нами всего одиннадцать лет, но как на младшую сестру точно. За время нашего пребывания в Лоди я охотно поделюсь с тобой историями о юных годах Джоанны при дворе Вильгельма.
— Это доставит мне величайшее удовольствие, леди Констанция.
Затем она, в доказательство того, что собеседница завоевала безоговорочное её доверие, подняла самую волнующую тему.
— Тебе известно, что случилось с моей дочерью? — спросила королева. — За смертью Вильгельма последовало странное и зловещее молчание. Джоанна не пишет мне, и я очень опасаюсь, что у неё попросту нет возможности это сделать. Я надеялась узнать больше в Риме, но мне сдаётся, что твоему супругу докладывают, стоит даже дереву упасть в сицилийском лесу.
— Всё так. У тебя имелись причины для беспокойства, госпожа, потому как Танкред дурно обошёлся с Джоанной. Он отобрал у неё вдовью долю и держал пленницей в Палермо, так как опасался её популярности в народе и симпатии ко мне. Но теперь с ней всё хорошо, с сентября она на свободе. Тебе приходилось слышать о сирокко? Так мы называем ветер, который приходит из африканской пустыни и налетает с моря на Сицилию, сея разрушения на своём пути. Так вот, твой Ричард обрушился на Мессину подобно сирокко, и Танкред вскоре не только выпустил Джоанну, но и уладил спор о вдовьей доле. Полагаю, подобная перемена мнения как-то связана с захватом Ричардом Мессины. Это называют, как кажется, переговорами с позиции силы.
Алиенора оказала Констанции величайшую честь, позволив наблюдать облегчение, воцарившееся в её душе.
— Спасибо, — только и сказала она.
Королевы обменялись взглядами, в которых читалось взаимное признание факта, что женщины, какими знатными и волевыми они бы не были, всегда вынуждены чувствовать себя птицами с подрезанными крыльями, неспособными подняться ввысь в мире, которым правят