Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аристарх. Словно и не было. Даже боли не осталось.
Айдар мне не нравится, но никто другой не проявил инициативу. Оставаться одной – еще хуже: птица в клетке. Биться о прутья – крылья в кровь изобьешь. Потом не взлететь.
Впрочем, и так не взлететь: над головой в 66 – не небо. Над головой – Периметр.
Я не сразу поняла, что мы под землей. Воздух чистый, солнце светит, небо в красивых облаках. Газоны с травой. Наш Квартал с юга огорожен узкой рекой, в нем живут Наблюдатели. И я. За рекой – Квартал 3: Персонал. Все, кто обслуживает Центр и городок. За ними Квартал 4: Испытуемые. Понятно, откуда их свозили сюда в конце 30-х. Я уже читала об опытах Плоткина и Розенцвейга, но не могла понять, почему люди позволяли с собой такое проделывать. Теперь понимаю. За тридцать лет Испытуемые переженились, расплодились, нарожали детей. Как называет их Розенцвейг – “новый лабораторный материал”.
В Квартал 5 отправляют Испытуемых, потерявших ценность для Проекта. Это Розенцвейг так произносит: Проект. С большой буквы. Не знаю, что с ними происходит и для чего они используются: я не видела их биологические маркеры и потому не могу определить степень их подопытности. Вряд ли что-то хорошее.
Еще есть Квартал 6. Где он, я не знаю. Возможно, за Периметром. Там живут попавшие в 66 на время. Кто вернется обратно – в другую, общую жизнь. Я таких не встречала.
Зато встречала всех из Квартала 1. Их немного: Последины, Розенцвейг, его красавица дочь Мастер Розенцвейг. Слонимский, Карташевы. Говорят, была еще одна семья, как Последины. То есть никто не говорит, но я видела результаты анализов крови и гормонального фона. Четверо. Двое – явно дети. Их анализы обозначены буквой Т: Т1, Т2, Т3. Т4 – совсем малыш. Тихоновы? Трауберги? Турчинские? Уже не узнаю. Их документация прекращается в 61-м – после испытания установки МЕРЦАНИЕ. Розенцвейг произносит МЕРЦАНИЕ со всеми заглавными буквами. 66 начинался как проект создания вечной жизни, а закончился как центр разработки оружия всеобщего уничтожения.
Есть логика: сами будем жить вечно, а остальных убьем.
МЕРЦАНИЕ создавал Ландау. На этом условии его и выпустили из тюрьмы в 39-м. Установку разрушили после испытания. Или говорят, что разрушили. Когда Ландау узнал, что в декабре 61-го МЕРЦАНИЕ испытали на людях у нас в 66, он решил, что не будет молчать. Оповестит мировую общественность. А что: оттепель же. Другие времена.
Через три недели Ландау попал в аварию. И замолчал. Метаморфоза.
Метаморфоза, метаморфоза. Кто мог подумать, что метаморфоза медуз определит мою жизнь? Не я. Когда меня привезли в 66, Розенцвейг обозначил задание при первой встрече: найти белок, отвечающий за метаморфозу медуз и прочих водных со стрекательными клетками. Выделить основной компонент, позволяющий им проходить через разные состояния. И, главное, определить, имеется ли подобный белок у нас – млекопитающих.
Через пять лет мы получили ответ: белок RxR образовывал комплекс с другим рецептором, реагирующим на специфический гормон “метаморфоза”. И наконец два года назад мы определили сходный гормон у позвоночных: теоретически позвоночные, включая нас, могли регулировать свои фазы развития, но отчего-то – экономия биоэнергии? склонность к линейной простоте? лень? – предпочитали заканчивать метаморфозы на стадии эмбриона. Оставалось понять, можно ли повернуть развитие организма вспять или остановить на каком-то этапе. Можно ли заморозить возраст по желанию. Умирать и возрождаться, как делают Последины. Будто не люди, а медузы Турритопсис.
Как жили-умирали-жили Последины? Эту тайну раскрыла я.
Я давно не видел цветов, растущих внутри. Где я теперь жил, цветы росли на газонах – вокруг домов в Квартале 1. В других Кварталах я не бывал.
В Лизиной комнате цветы росли в горшках на подоконнике. И на кухне. Цветы в кухне я видел лишь мельком: мы сразу проходили в ее комнату – не терять времени. Мать Лизы возвращалась с работы в шесть вечера, и наши свидания – глупое слово – длились до полшестого. Лиза заводила будильник: не пропустить.
Я же хотел пропустить все будильники в мире, все звенящие тревожным звяканьем “пора-пора”, и быть с ней. Чувствовать ее прижавшееся хрупкое тело, старающееся заполнить любое оставшееся между нами пространство, вытеснить пустоту, чтобы кожа к коже – стать одним; ее узкие руки, охватившие, обхватившие мою шею, плечи, ее горячие ладони, скользившие по моей голой спине и задававшие этим скольжением ритм наших движений; ее тонкие ноги, обвившие мои бедра, словно она решила не отпускать меня никуда и никогда. До полшестого.
Если оставалось время, мы лежали, обнявшись, прижавшись друг к другу; Лиза сверху, уткнувшись горячими влажными губами мне в шею, продолжая меня целовать, я – так и оставшись в ней, чувствуя, как она дышит, чуть сжимая меня внутри – в такт дыханию.
Лиза рассказывала о своих планах и поначалу ждала, что я расскажу о своих. Что я мог ей рассказать? Ничего. Она поняла и перестала спрашивать.
На улице стояла жара – конец августа, и мы закрыли окна от медленно, неумолимо – как асфальтовый каток – наплывавшего горячего ветра, топившего городок в сухом зное. Внутри Периметра легким теплом была разлита весна: ровная, прозрачная, никогда не заканчивающаяся весна. За Периметром сезоны сменяли друг друга, и я помнил ощущение от возвращения в прежнюю жизнь, когда первый раз пробрался за Периметр зимой. Словно вернулся домой, где давно-давно не был. А там все так же. Даже мебель стоит на своих местах.
– Я должна уехать двадцать седьмого. – Лиза приподнялась на локте: хотела видеть мое лицо. – Занятия в институте начнутся первого числа.
Лиза хотела быть доктором. Я не любил докторов. Я не любил доктора Розенцвейга. Очень.
Родители учили быть с Розенцвейгом вежливым. Я был. Розенцвейг – после очередного ухода и возвращения – мучил меня и родителей бесконечными анализами, втыкая иглы, подключая датчики, измеряя давление. Я не знал, что Розенцвейг со мной делал, пока я был мертв.
– Вы что-то чувствуете… там? – в сотый, тысячный, миллионный раз спрашивал Розенцвейг. – Сны, видения? Что-нибудь?
Глупость, конечно: что может чувствовать мертвый? Глупый, глупый доктор Розенцвейг.
– Возможно, вы чувствуете что-нибудь перед пробуждением? Вспомните, голубчик, ну пожалуйста, вспомните! Это важно. Очень.
– Это не пробуждение, Людвиг Францевич. Это воскрешение.
Розенцвейг качал головой: он не любил невозможного. Если допустить невозможное, мир перестанет быть объясним. А значит, и управляем. Доктор Розенцвейг хотел жить в управляемом мире. Желательно им самим.
– Кирюша… – Лиза соскользнула с меня и легла рядом. Прижалась. – Обними меня.
Я почувствовал – серьезное. Что-то серьезное. Беда? Я закрыл глаза и попытался это увидеть: часто получалось. Мать видела всегда. Когда мать была рядом, видел и я. А сейчас нет. Часто получалось, а сейчас – нет.