Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я на них карты составил, высылаю тебе. Хоть по пять минут в день, если больше не можешь. Очень было бы здорово. И очень нужно. Я тебе позвоню, когда голос прорежется.
Твой друг
Питун».
* * *
Я сложил письмо и засомневался, в какую кучку его определить. Неужели он считает, что я смогу вернуться в клинику Анри-Фор, к изголовью неизвестно кого? При том что у меня даже не хватило духу сходить за вещами в гардероб оркестра!
Из-за стенки несутся африканские песни и грохот тамтама вперемежку со взрывами смеха. Натягиваю одежду Ланберга — лен и кашемир. Я похудел. Напоследок брызгаюсь своим одеколоном: каждая мелочь важна, если хочешь отвоевать самого себя.
* * *
Уходя, позвонил в дверь соседки. Мне открыл высокий негр в костюме-тройке и с широкой улыбкой сообщил, что он мэтр Акуре, из адвокатской коллегии Нантера, а Кутьяле приходится женихом. Я не сразу догадался, что речь идет о мадемуазель Тулуз-Лотрек. Сама топ-модель, покачивая бедрами, тоже подошла ко мне в обтягивающем платье, на вид сшитом из асбеста. Я объявил, что вернулся домой, поблагодарил за заботы о коте. Она с запинкой ответила, что это сущие пустяки и представила мне тридцать черных гостей, весело гомонящих под гирляндами лампочек. Мусорщики, дипломаты, манекенщицы, баскетболисты и юристы сообща предавались счастливым воспоминаниям о Мали своего детства. «Мы все из одной деревни», — объяснила Тулуз-Лотрек. В этой атмосфере братства, где их песни сметали социальные барьеры, я почувствовал себя совсем несчастным, хуже, чем в квартире за стеной. Модель предупредила, что шуметь они будут всю ночь, и предложила остаться.
Сидя на подушке с тарелкой в руках, я, единственный белый среди малийцев, танцующих и жующих в такт музыке, начал постепенно закипать яростью Ришара Глена. Не могу видеть пышущих здоровьем людей. Всем этим неунывающим скитальцам, чернорабочим, журнальным красоткам и толстосумам так хорошо живется в их собственных телах, что я снова начинаю томиться в своем, будто пленник, будто солдат, вернувшийся с побывки. Мысли мои невольно возвращаются к троим незнакомцам из клиники Анри-Фор и к охрипшему спасателю, который просил его подменить.
Я ухожу, улыбкой отвергнув пакетик экстази, любезно предложенный мне адвокатом из Нантера. После всего того, что я пережил, такой побег в никуда будет просто смехотворным, он лишь на время химической реакции изменит мое представление о моем месте в этом мире.
Проходя через холл, я на мгновение остановился и посмотрел на почтовые ящики. Даже встал на цыпочки и потрогал пыльную поверхность, как будто, убрав бумажку с именем Ришара Глена на улице Лепик, я мог переселить его сюда… Я не только знаю, что моя авантюра закончена, но и подозреваю, что она ничего для меня не изменила. Я все в той же депрессии, что и по возвращении из Танжера. Две потерянные женщины стали единой болью, и я по-прежнему не знаю, как ее пережить.
В надежде поймать такси медленно плетусь по авеню Жюно. Какой-то пес облаял меня из-за забора виллы, и я вдруг отметил, что напеваю песенку Бреля.
* * *
В просмотровом зале запахло сырным суфле. Значит, фильм скоро кончится. Он идет уже часа три, и больше всего я боюсь, что усы с правой стороны отклеились, когда важная дама из «Галлимара» с чрезмерным пылом облобызала меня, воскликнув: «Спасибо за Гийома!» Статья выйдет только послезавтра, и такая утечка информации, видимо организованная редакцией, — дурной знак.
Я сижу между Ивом Берже, который все время пытает меня, какого я мнения о его книге, при этом рассказывая, каких писателей сейчас издает, и Женевьевой Дорманн, которая некогда вылила на меня в газете целый воз дерьма за то, что я разнес в пух и прах одного ее приятеля. Но с тех пор они успели поссориться, и она больше не держит на меня зла. Только лишь появились первые строчки финальных титров, как в зале зажегся свет.
— Нда-а… — со вздохом поднялся передо мной Бернар-Анри Леви.
Иногда мы переглядываемся с ним, но не здороваемся из-за того, что пишем друг о друге. В беспокойной тишине скрипят кресла. Несколько вежливых хлопков в глубине зала выдают тех, кто только сейчас проснулся. Лица, осоловевшие от просмотра этой очень дорогой, очень длинной и очень посредственной картины (ее молодой режиссер пользуется незаслуженным успехом), оживляются, когда приглашенные официанты в белых куртках устанавливают под экраном стол. Зрители тут же начинают говорить на посторонние темы, будто никакого просмотра не было, а единственная цель вечера — сойтись с бокалами в руках вокруг традиционного фирменного суфле компании «РТЛ».
В очереди за своей порцией Бернар Пиво напомнил мне, что в самом скором времени нам предстоит обед в честь его избрания папой и моего назначения кардиналом. Мы обменялись шутливыми поздравлениями.
— У вас какие-то перемены, правда? — вдруг спросил он, потупившись. — Выглядите отменно.
— Он на лыжах катался, — вмешалась пресс-атташе «Галлимара». Она ни на шаг от меня не отходит, словно моя похвала их автору сроднила нас. — Бернар, а вы читали «Скобянщика» Гийома Пейроля? Фредерик в восторге.
— Попробуйте суфле, — отвечал ей Пиво.
Ретируюсь к лифту. Филипп Лабро пожимает руки тем, кто уходит до ужина — так родственники торжественно провожают пришедших на погребение друзей покойного. Затаившись в нише гардероба, под висящими пальто, кинокритик сбирает в микрофон урожай мнений о пресс-показе для радиопередачи. Его ассистентка, которой очень трудно найти добровольцев, застает меня врасплох и сажает перед ним на стул. Нас разделяет гардеробная стойка.
— Фредерик Ланберг, что вы скажете об этом фильме?
Я с легкостью обругал картину, тем более, что сам был на ней неофициальным консультантом. Есть какое-то жестокое удовольствие в этом занятии — наплевать самому себе в лицо, хоть и лицо как бы не твое, и плюешь как бы не ты. Слышу свой голос, равнодушный, циничный, пресыщенный. Ремо Форлани облизывается на каждую издевательскую характеристику, которую я выдаю, и как только я делаю паузу, поощрительно мне кивает. С ума сойти, как быстро я опять приспособился к этой светской жизни. При мысли о Брюгге у меня не возникает ни сожаления, ни облегчения, ни даже стыда. Жестокая борьба в моей душе уступила место привычной и всем открытой пустоте. Как прежде, я вижу перед собой руки, протянутые для рукопожатия, поднятые бокалы, кривые улыбки и враждебно повернутые ко мне спины, как прежде слышу позади шепот. Выйдя из подполья, я снова стал для них маяком, флагманом, впередсмотрящим до первой перемены курса.
Прижавшись в стеклянной трубке лифта к своим собратьям-хищникам и их литературной дичи, я заметил, что все отводят глаза. Не знаю, какой заговор они сплели в газете за время моего отсутствия, и не желаю знать, кто так жаждет занять мою должность. Пусть занимает, я за нее больше не держусь.
Я все-таки вернулся на пятый этаж, к знакомым неоновым бликам на зеленом линолеуме коридора, к урчанию кофейного автомата, к аквариумному освещению. Во всех трех палатах царит та же тишина с ритмичным пищанием энцефалографа, звяканьем банок, которые устанавливают в капельницы, расплывчатыми улыбками медсестер и неустанным воркованьем голубей за окном. Иногда я путаю карты пациентов. Рапортую 119-й, как идут дела в бакалейном магазине 145-го, рассказываю 112-й о серебряной медали, которую внук 119-й получил на состязаниях по слалому в Валь-Торансе, описываю 145-му, как идет в Лувесьене ремонт дома, купленного мужем 112-й еще до аварии. Часто я делаю это сознательно. Если вдруг они меня слышат, им будет не так одиноко, они отвлекутся, почувствуют связь с товарищами по несчастью.