Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этих самых апартаментах шестьдесят шесть лет тому назад ее мать слушала из окна игру Жоана Дольгута. Здесь она плакала и смеялась, мечтала, была счастлива и несчастна одновременно. Но Аврора этого не знала. Она забыла спросить директора, в каком номере останавливалась семья Урданета.
Стоило ей переступить порог, как на нее нахлынуло ощущение дежавю. Чем-то ей было знакомо это место, хотя в Канны она приехала впервые. Другая мебель, другая отделка, но расположение комнат почему-то оказалось намертво запечатлено в ее памяти. Она была здесь... и не была. Повинуясь внезапному наитию, она бросилась к окну, и до нее донеслись звуки старинного рояля.
— Слышишь? — спросила она Андреу.
Он слышал. Это была TristesseШопена, он сразу узнал мелодию, которую так часто играл отец.
— Откуда музыка? — вслух удивился он.
— Ты видишь где-нибудь свет? — Аврора напряженно вглядывалась в темноту за окном.
— Не вижу.
— Но это где-то совсем близко...
— Значит, мне не показалось? Ты тоже все еще слышишь?
— Какая красота! — Аврора закрыла глаза.
— Просто я иногда ее слышу, когда бываю один. Как будто внутри у меня играет.
Андреу подошел ближе, обнял ее. Аврора положила голову ему на грудь.
— Ты носишь музыку в душе. И она звучит грустно, как Tristesse[19], — мягко сказала она. — Будь у нас сейчас рояль, я бы сочинила для тебя сонату и назвала ее «Радость».
— А если бы тыбыла роялем... — Взгляд Андреу молил и требовал. — Аврора...
Она опустила глаза. Внезапно ею овладел мучительный стыд. Она была не готова, и Андреу это понял.
— Позволь мне любить тебя... только глазами.
Она позволила.
Глаза заменили ему руки. Никогда прежде с ним не происходило подобного. В буйстве влажной тропической зелени растворялись покровы, скрывающие наготу. Он начал с самой глубины. Расстегивая крючки, разматывая драпировки, он обнажал ее душу, овладевал ею, отдавая взамен свою. Затем его взгляд погрузился в ее мысли, с благоговейным вниманием, без спешки изучая каждый изгиб, поворот, тайник, изгоняя страхи, побеждая женскую стыдливость, выпуская прекрасную пленницу — ее чистую, первозданную сущность. Его Аврора предстала перед ним как есть, живой, свободной, величественной. Да, только глазами. Он любил ее только глазами.
Аврора чувствовала, как зеленое пламя охватывает ее тело и душу. Его взгляд обжигал, освежал, порабощал, освобождал, ниспровергал, возносил... выше и выше... наполняя ее жизнью.
Свет ночника ранил.
Андреу потянулся к выключателю, и в комнате воцарился полумрак. Постель манила просторами любви.
Он медленно снял с нее платье, едва касаясь открывающейся кожи. Вся его страсть сосредоточилась в напряженных руках. Ему хотелось овладеть ею немедленно, по-настоящему, с древним неистовством зверя, сжать до хруста костей, поцелуями и ласками довести до исступления, обрушить на нее всю мощь своего желания, слиться в единое существо, не помня себя от наслаждения, заходиться стонами и криками на смятых простынях, пока не обрушится небо и... но рояль не умолкал. Рояль просил еще времени, требовал из хрупких, эфемерных минут и часов с любовью и тщанием слагать сонату, сонату для Авроры...
Они встретили рассвет, глядя друг на друга. Без единого прикосновения они занимались любовью ночь напролет, отдавая и забирая все без остатка, до полного растворения друг в друге... они занимались любовью.
Он впервые познал близость. Она — тоже.
На громадном трансатлантическом лайнере Жоан Дольгут чувствовал себя крошечным. Одиноким безумцем в погоне за несбыточной мечтой. В своей тесной каюте он каждую ночь считал оставшиеся деньги, понимая, что если немедленно что-то не предпримет, то по прибытии в Нью-Йорк окажется без гроша и не сможет продолжить путь, не сможет добраться до Колумбии.
Он пытался предложить свою кандидатуру на место второго помощника кока, который внезапно заболел. Но заверений друга Делуара, отрекомендовавшего его как отличного пекаря, оказалось недостаточно, чтобы заслужить к себе доверие. А других вакансий на корабле не было.
В третьем классе пассажиры дни напролет пили пиво, спертый, смрадный воздух вызывал тошноту, из кают доносилась вульгарная брань. Неумолчный гомон не позволял Жоану отвлечься на сочинение музыки. Но надежда вновь увидеть Соледад поддерживала в нем желание бороться. Несколько дней спустя, облаченный в свой единственный костюм «для особо торжественных случаев», он начал обследовать лайнер, свел знакомство с официантами, обслуживающими пассажиров первого класса, и, конечно, подружился с пианистом. Этот смуглый нелюдимый гаванец до некоторой степени ему покровительствовал и, главное, переносил его в иные миры своей невероятной игрой. Он плыл в Нью-Йорк с Мачито и его недавно созданным Афро-кубинским оркестром — к вящему удовольствию публики, которая, впрочем, представляла собой странное зрелище: эмигранты, путешествующие инкогнито, вперемешку с наивными туристами, пытающимися отгородиться от ужасов войны посредством балов и развлечений. В море, надеялись они, до них не доберется ни жизнь, ни смерть; этот огромный плавучий дом служил последним пристанищем многих иллюзий.
Пианист, известный в мире нового джаза как Ниньо Сулай, обладал исключительным талантом аранжировщика. Вечерами он безраздельно господствовал на «Либерти», опьяняя слушателей своей неподражаемой островной манерой исполнения. Жоан Дольгут, привыкший к классическим сонатам, с интересом и восхищением открывал для себя кубинскую музыку. Всю дорогу он, затаив дыхание, слушал невероятные рассказы Сулая о разгульных вечеринках на Бродвее, о танцевальных спектаклях в «Палладиуме» и клубе «Блен-Блен», окончательно вытеснивших американские биг-бэнды и свинг. Истории, которыми, поглощая ром стакан за стаканом, сыпал пианист, казались Жоану изощренным вымыслом, зато немного отвлекали от тревожных мыслей.
Лайнер, размеренно пожирающий пространство океана, нес в своем чреве всевозможные проявления человеческой натуры. На нем плыли разочарования и горести, расчлененные страны, воссоединенные или, наоборот, расколотые войной семьи, медовые месяцы, щедро разбавленные дегтем, разбитые мечты, улыбки и слезы. На нем не однажды путешествовала и Соледад; и, возможно, ее прелестные ножки порхали в танце на тех же палубных досках, на которых коротал вечера Жоан. Думала ли она о нем? Получила ли его прощальное послание? Хвост воздушного змея немым свидетелем болтался на флагштоке, но конверт... не стал ли он игрушкой капризного ветра?
Жоан ехал в страну своей возлюбленной, будучи не в состоянии предложить ей что-либо сверх истерзанного тоской сердца. Но, не дождавшись ни одного письма после ее отъезда, он не мог не отправиться за ней. Если бы она только написала, хоть раз! Тогда бы он, конечно, остался в Каннах и нипочем не нарушил обещания, данного Бенхамину Урданете, — не приближаться к его дочери, покуда не добьется достойного положения в обществе. Но блуждать в потемках неведения, терпеть ее молчание было выше его сил. Да еще эта проклятая война испортила все, что только можно. Но как же вышло, что ни одно письмо не дошло? Как ни крути, у него связаны руки. Он даже подумывал вернуться в Испанию, где, кажется, наступило относительное спокойствие, но не раньше, чем выяснит, какая судьба ждет его безоглядную любовь.