Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже говорил, что в мои обязанности второго секретаря британского посольства в Бонне входило сопровождать высокопоставленных немецких гостей, желавших ознакомиться с работой британского правительства и его парламентской оппозиции, поэтому-то я и приехал в Лондон. И вот почему, улизнув со службы, я явился в «Коннот», на обед с Мартином Риттом, в узком черном пиджаке, черном жилете, светло-сером галстуке и брюках в серо-черную полоску — такой костюм немцы называют штреземан — в честь прусского государственного деятеля, который имел несчастье (недолго, правда) руководить Веймарской республикой. И вот почему Ритт, пожимая мне руку, спросил грубовато, но сердечно, какого черта на меня нашло, зачем я вырядился как метрдотель?
А во что же был одет сам Ритт, если не постеснялся задать мне столь дерзкий вопрос? В обеденном зале «Коннота» действовал строгий дресс-код. Однако для посетителей гриль-зала в 1963-м уже делали послабление, пусть и неохотно. Наряд у Мартина Ритта, который был старше меня на семнадцать лет и несколько столетий и сидел теперь, сгорбившись, в углу гриль-зала в окружении четверых своих седовласых соратников по киноиндустрии, оказался самый революционный: черная рубашка, застегнутая под горло, и мешковатые брюки на резинке, присборенные у щиколоток. А самой экстраординарной деталью его туалета мне показалась пролетарская кепка с козырьком, загнутым не книзу, как положено, а кверху. К тому же Ритт, понимаете ли, не снял кепку в помещении, что в моей дипломатичной Англии того времени считалось не более приличным, чем есть горох с ножа. И все это надел на себя здоровяк (Ритт когда-то играл в футбол, а потом растолстел) с широким, загорелым среднеевропейским лицом, которое избороздили годы и страдания, густыми седеющими волосами, зачесанными назад, и грустными внимательными глазами, глядевшими сквозь очки в черной оправе.
— Разве я вам не говорил, что он еще молод? — гордо спросил Ритт своих соратников, пока я кое-как пытался объяснить, какого черта вырядился в костюм метрдотеля.
Говорил, Марти, говорил, соглашаются они, потому что кинорежиссеры — это я теперь знаю — всегда правы.
* * *
А Марти Ритт оказывался прав чаще всех прочих. Этот превосходный режиссер был человеком с широкой душой и пугающей биографией. Во время Второй мировой Ритт служил в вооруженных силах США. В коммунистической партии он, может, и не состоял, но был одним из самых преданных ее попутчиков. За нескрываемую любовь к Карлу Марксу телевизионщики внесли Ритта, известного тогда уже актера и режиссера, в черный список. Он ставил спектакли для самых разных театров, в основном левого толка, в том числе готовил представление в «Мэдисон-сквер-гарден» для Общества помощи России в войне[55]. Снял один за другим десять полнометражных фильмов, прежде всего «Хада» с Полом Ньюманом — за год до нашей встречи. Ритт признался сразу, как только мы сели за стол, что в моем романе увидел, можно сказать, точку соприкосновения своих прежних взглядов и нынешних чувств, а именно бессильного отвращения, которое внушает ему маккартизм, трусость слишком многих его коллег и товарищей на свидетельской трибуне, несостоятельность коммунистов и тошнотворная бесплодность холодной войны.
А еще Ритт был евреем до мозга костей и сразу же всем об этом сообщал. Если даже конкретно его семья не пострадала от холокоста — хотя я так не думаю, — он лично пострадал и продолжал страдать за весь свой народ. И на тему своей национальной принадлежности высказывался все время — пылко и недвусмысленно. Когда мы приступили к обсуждению фильма, который Ритт намеревался снять по моей книге, оказалось, что все эти обстоятельства имеют к делу прямое отношение. В романе «Шпион, пришедший с холода» двух идейных коммунистов — ни в чем не повинную девушку-библиотекаря из Лондона и сотрудника западногерманской разведки — безжалостно приносят в жертву во имя западной (капиталистической) идеи. Оба они евреи.
Таким образом, будущий фильм становился для Марти Ритта делом личным.
А я? Что такого я вынес из жизненных университетов, чтоб предъявить в ответ? Свой штреземан? Образование в британской частной школе, пусть и неоконченное? Роман, основанный даже не на моих впечатлениях, а на обрывках чужих? Или тот неутешительный факт (но о нем мне, слава богу, нельзя было поведать Марти), что я добрую половину жизни трудился на тайной ниве британской разведки и боролся против тех самых идей, которые Марти разделял и открыто в этом признавался?
И еще одно мне предстояло узнать. (Не говоря уже о том, что я засомневался, не предпочел ли в молодости верность существующим порядкам, поскольку так было проще.) В кино вынуждены порой объединяться самые непримиримые антагонисты. Это утверждение лучше всего иллюстрирует история с Ричардом Бёртоном, сыгравшим роль Алека Лимаса — главную роль.
* * *
Не помню, в какой момент я узнал, что роль досталась Бёртону. Тогда, за обедом в гриль-зале «Коннота», Марти Ритт спросил меня, кто, на мой взгляд, должен сыграть Лимаса, и я сказал: пожалуй, Тревор Ховард или Питер Финч, но только если Финч согласится играть по-английски, а не по-австралийски, — поскольку был твердо убежден, что это самая что ни на есть британская история про самых что ни на есть скрытных британцев. Ритт — а он умел слушать — ответил: понимаю вас, и оба актера мне нравятся, но, боюсь, для фильма с таким бюджетом нужна звезда покрупнее. Через несколько недель, когда я снова прилетел в Лондон, на этот раз за счет «Парамаунт», чтобы осмотреть съемочные площадки, Ритт сказал мне, что предложил роль Берту Ланкастеру.
Предложил ему сыграть англичанина, Марти?
Канадца. Берт великий актер. Берт сыграет канадца, Дэвид.
Я даже не нашелся, что ответить. Ланкастер, безусловно, великий актер, только вот мой Лимас невеликий канадец. И тут воцарилось Долгое Необъяснимое Молчание.
Так было со всеми фильмами, которые снимали — или не снимали — по моим книгам: Первая Вспышка, а потом Долгое Необъяснимое Молчание. Оно могло длиться и несколько месяцев, и несколько лет, и всегда. Дело зашло в тупик или все-таки движется, а мне никто ничего не говорит? Вдали от любопытного простого люда обсуждаются баснословные суммы, заказываются, пишутся и отвергаются сценарии, агенты соперничают и лгут. В запертых комнатах безусые мальчишки в галстуках норовят затмить друг друга, блистая перлами юной творческой мысли. Но за стенами городка Голливуд достоверной информации не раздобудешь по понятной причине, которая сформулирована в бессмертных словах Уильяма Голдмана: никто ничего не знает.
Ричард Бёртон откуда-то взялся — вот все, что я могу сказать теперь. О его появлении возвестил не оркестр из тысячи скрипок, но голос, проникнутый благоговением: «Дэвид, у меня новости. Лимаса будет играть Ричард Бёртон, контракт уже подписан». Звонил не Марти Ритт, а мой американский издатель Джек Гейган, охваченный прямо-таки религиозным экстазом. «Но это еще не все, Дэвид. Скоро ты с ним познакомишься!» В суровом деле книготорговли Гейган был, можно сказать, ветераном. Начинал он в издательстве «Даблдей» коммивояжером — по старинке торговал вразнос, а дослужился до начальника отдела продаж. И ближе к пенсии сам приобрел небольшое издательство — «Кауард Маккан». Невероятный успех моего романа, а теперь еще и Ричард Бёртон сделали его мечты реальностью.