Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорее всего, именно придворному оценщику Готтлибу-Эрнсту Яну доверили к 1 января 1833 года переделать жемчужную диадему императрицы Марии Феодоровны. Ведь вдова Павла I в своём завещании даже написала: «Моя корона принадлежит государю. Все же прочие бриллианты мои, жемчуги и драгоценные камни, подаренные мне покойной государыней и покойным императором Павлом, а равно и приобретённые мною лично», как и различные уборы, делятся между сыновьями и дочерьми (или их потомками), причём в унаследованных вещах «допускается, разумеется, делать изменения в форме и фасоне их, по личному усмотрению».[368]
Переделанная диадема получилась на славу. Хотя её завершение и сохранило форму треугольника, присущую началу XIX века, но триады крупных бразильских бриллиантов, чередующиеся с аккуратно закреплёнными на невидимых штырьках жемчужными грушками, невольно напоминали о модных элементах, заимствованных в искусстве готики. О временах Средневековья заставляли вспомнить и конструкции двойных арочек, с которых изящно свешивались подвижно закреплённые перлы изумительной красоты и величины, причём каждый тяжело покачивался над алмазным фестоном, похожим то ли на подкову, то ли на полумесяц. Сам же ободок формировали два бриллиантовых пояска с заключённой между ними вереницей почти идеально круглых «горошинок»-жемчужин, постепенно уменьшающихся от центра к краю.[369] Недаром дивную диадему столь любили как супруга Николая I, так и последующие русские императрицы.
Готтлиб-Эрнст Ян (?). Большая диадема с жемчугами. 1830-е гг.
К сожалению, уцелевшие от переделок ювелирные произведения XIX века мало ценились и безжалостно продавались через «Антиквариат» и «Торгсин» в 1920-е и 1930-е годы, в результате чего отечественные музеи сейчас обладают жалкими, к тому же в большинстве своём не атрибутированными, крохами прежнего богатства, причём особенно пострадали коронные драгоценности и лично принадлежавшие императорской и великокняжеским семьям изделия златокузнецов.
В 1835 году всех петербуржцев взволновало и привело в немалый трепет исчезновение в первых числах марта «бриллиантщика Яна». Стали поговаривать, что он мог броситься в воду от одолевающей его в последнее время хандры. Только в середине мая вскрывшаяся Нева принесла к Гутуеву острову тело Яна, а поскольку всё на нём оказалось цело: не только вся одежда, но и дорогие пуговки на рубашке, серебряные монеты и несколько каменьев в кармане, а также кольцо, то подтвердилось предположение, что мастер утопился в припадке «гипохондрии». Знавшие Яна искренне сожалели о его неподобающей христианину кончине, поскольку ювелир, по общему мнению, был добрым и порядочным человеком, аккуратно ведущим свои дела, и к тому же счастливым семьянином».[370]
Ещё при жизни Готтлиба-Эрнста Яна, вероятно, его мать, «купеческая жена» О.Н.Ян смогла в 1834 году приобрести у графа А. А. Мордвинова треугольный в плане участок на Каменном острове, расположенный на пересечении 2-й Берёзовой и Большой аллей. А уже в 1849 году на этой территории, принадлежавшей Софье Андреевне Ян, вдове ювелира, и занятой садом, возвышались три деревянных дачи, причём одна, самая большая, располагалась у Большого канала, а другая – по дороге к нему. Владелица огородничеством заниматься не желала, а лишь отдыхала на собственной, как считают, выстроенной модным архитектором А.А. Штакеншнейдером, двухэтажной даче, украшенной на лицевом фасаде четырёхколонным портиком. В 1881 году участок со всеми строениями перейдёт к младшему сыну родной сестры Софии Ян, придворному ювелиру Густаву Карловичу Болину, откупившему вожделенную землю родового гнезда у И. А. Мерца, внука оценщика Кабинета.[371]
В 1838–1839 годахчерез «вдову Софию Ян» или по её доверенности несколько раз получал придворные заказы «шведский подданный» ювелир Иван Рудольф.
В 1837 году 18-летняя Мери (как в семье Николая I ласково, на английский лад, называли Марию, старшую дочь императора) увидела на больших кавалерийских манёврах красавца-юношу, сразу поразившего её воображение. То был принц Максимилиан Лейхтенбергский, младший отпрыск пасынка Наполеона, Евгения Богарне, бывшего при знаменитом отчиме вице-королём Италии. Внук не только французской императрицы Жозефины, но одновременно и баварского короля, тоже не остался равнодушным к чарам русской великой княжны. Однако герцогство Лейхтенбергское было совсем крошечным, и страстно влюблённый Максимилиан Лейхтенбергский согласился переехать в Россию. Мери же удалось переубедить августейшего батюшку и тот согласился на не совсем равный брак. Ведь при баварском дворе принцу Максимилиану всё время напоминали, что он недостаточно знатен: сын принцессы Августы-Амалии от хоть и законного брака, но мезальянса, должен был сидеть на табуретке и пользоваться серебряными столовыми приборами, а все другие члены королевской семьи при этом занимали кресла и ели на золоте.[372] Однако дочь самодержца слишком упорно желала остаться на родине. В октябре 1838 года иноземный жених прибыл в Царское Село. Максимилиан и Мери не желали долго ждать и торопили со свадьбой, поскольку помолвка состоялась уже в декабре. Николай I поставил жёсткое условие: при обряде венчания никто из родственников жениха не должен присутствовать. Причину столь строгого запрещения самодержец объяснил сыну-наследнику: «Надо, чтоб Макс был здесь один в эту минуту и предстал бы пред русскими русским. Потом рады будем видеть здесь и Жозефину, и мать, и Теодолинду, но прежде наш Макс обрусей и искренно!»[373]
На торжественной церемонии бракосочетания высоконаречённых повезло присутствовать путешественнику Астольфуде Кюстину. Однако при выходе из коляски заезжий француз так неудачно зацепился о её подножку, что оторвал одну из шпор вместе с каблуком сапога, причём столь неприличную потерю заметил, лишь вступив на нижнюю ступеньку великолепной лестницы Зимнего дворца. Краснея от стыда и в душе проклиная великолепие и протяжённость огромных зал и богато украшенных галерей, где не укрыться от пристальных взоров придворных, маркиз наконец-то добрался до Большого собора, где «забыл обо всём, включая своё дурацкое приключение». Де Кюстин изумлённо созерцал «стены и потолки церкви, одежды священников и служек – всё сверкало золотом и драгоценными каменьями». При этом «позолоченная лепнина, вспыхивая в ослепительных лучах солнца, окружала своего рода ореолом головы государя и его детей. Дамские бриллианты сверкали волшебным блеском среди азиатских сокровищ, расцвечивающих стены святилища, где царь в своей щедрости, казалось, бросал вызов Богу, ибо поклоняясь ему, не забывал о себе». У французского маркиза, вспомнившего, что именно в сей день ровно полвека назад восставшие парижане разрушили Бастилию, подобное изобилие роскоши вызвало разлитие желчи. Ехидно констатируя, что «люди самого непоэтического склада не смогли бы взирать на все эти богатства без восторга», он скрепя сердце вынужден был признать: «Картина, представшая моему взору, не уступает самым фантастическим описаниям „Тысячи и одной ночи“, при виде её вспоминаешь поэму о Лалла Рук или сказку о волшебной лампе Аладдина – ту восточную поэзию, где ощущения берут верх над чувствами и мыслью».[374]