Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним из проявлений поэтичности постмодерна является его тяга к туристическим диковинкам. Культ отдаленных местностей как предметов мещанского праздного и/ или прагматического колониального интереса культивирует глокализм (глоболокализм) как трансформированная форма глобализма. Пейзанский взгляд владельца капитала превращает в «милые» экзоты самые темные и уродливые стороны этнических культур, обыгрывая метафизическую ненависть как предмет развлечения. Эстетически оправданные травмы репрезентуются как реклама. Глоболокализм становится смертельно эстетичным реверансом, мультикультурализм превращает гибридность в художественную метафору репрессивной инаковости. Мультипликационное поэтическое пространство мультикультурализма дважды фальшивит: во-первых, оно является не плюральным, а европоцентрическим (америкоцентрическим), а, во-вторых, гиперболизирует порочность наслаждения, даже невинное желание рекламируя как обсценное.
Это – радикализм «поэзии наоборот», нечто вроде перверзивной гиперболы. На самом деле тайного нет ничего, существует только поверхность. Если человек говорит и действует, как нацист, не стоит заблуждаться, перед нами – действительно нацист. Не стоит искать подтекст текста, который говорит открытым швом, не намереваясь скрывать свою осценную изнанку. Иногда очень трудно воспринять феномен именно не во всей его глубине, а во всей его поверхности: мы привыкли искать подтексты даже там, где их нет, что доказывает живучесть классического символического мышления на фоне цифрового глобального капитализма. Критическая теория марксизма, которой свойственна герменевтика подозрения, представляет собой ярчайший образец подобного символизма, культивируя экзегетические процедуры расшифрвоки кодов и разгадывания метафор. Гибридность как проявление визуальной эстетики экрана является одной из высших форм войны мудрости в ризоме: на поверхности ничего не скрывается, ничего не уничтожается, сохраняется всё, но при этом всё теряет смысл, так как растворяются критерии добра и зла, оригинала и копии, и разрушению подлежит фактически весь мир традиций. Поэтому, по нашему мнению, рациональная критика глобализма «справа» – не менее важна, чем та же критика «слева», особенно, учитывая, что левые все чаще превращаются в либерально лояльные группы Antifa, с поддержкой тех же множеств, гибридностей, цветной репрессивности.
Если поэзия – это игра воображаения, то типичным феноменом Воображаемого в глобалистическом тренде, играющим роль сентиментальной медиа-маски для прикрытия непристойного и репрессивного («правого») этнического Реального (ненависти), является глоболокалистический бренд условно «левого» космополитического гуманизма, увлеченного культурологией, «культурой» и «политикой культурных идентичностей» («толерантностью»). Cultural studies в постколониальной антропологии как еще одна форма мультикультурной политической поэзии капитализма – это сублимация, позволяющая из-за юмористической игры отличий не замечать серьезность надвигающегося империалистического монизма. «Левизна» здесь вступает в формат кооптированного избытка, оседланного сбоя в системе угнетения и подавления, в принудительной гармонии согласованных элементов. И такую апроприацию тоже можно объяснить эффектом художественного слова. Хорошая поэзия, по мнению Н.С. Гумилева, не может обойтись без некого сознательного преткновения, «спотыка», оговорки, сбоя, трещины в языке – вакуума в символической структуре текста, – сравниваемого великим русским поэтом с родинкой на идеальном теле античной богини, которое не было бы таким идеальным, если бы не эта маленькая манящая точка[129].
Точно так же в поэзии идолов глобализма имитация неловкого социального «спотыка» в образе «левого» юношеского протеста – своего рода lalanguage, божественного детского лепета Сорбонны-1968, языка недоговоренностей и неэквивалентностей, – служит лишь средством для установления тотальности и тоталитарности либерал-демократии. Поэтому глобализм – это достаточно добротная технократически и эстетически, хотя и полностью безнравственная, поэзия с нарочитыми сбоями, которые в кибернетической матрице экрана связаны с эффектами нарочитой визуализации поломок в работе компьютера – так называемого искусства глитч-арта[130]. Глитч, изящная неловкость в слаженной работе механизма, – это большой экран «борьбы за права» апроприированного излишка люмпенизированной прослойки населения. Современная матрица пытается убедить нас в своей непобедимости, изображая искусство, но не являясь им. Здесь истина является театром, играя роль постправды, но нет истинности подлинного театра. Это – всего лишь циничная насмешка на подлинностью.
3.8. Смех идолов: от сатиры к сериалу
Смех традиционно полагался в философском осмыслении как средство преодоления тотальной репрессивной силы бытия. Творческая интенция смеха ассоциировалась с катарсическим прорывом за пределы Символического. Существует ли непристойная изнанка смеха, который, выворачиваясь, вместо того, чтобы выполнять функцию спасения от фашизма, сам становится фашизоидным? В двадцать первом веке фашизм выживает за счет того, что имитирует собственное отсутствие, имитирует антифашизм, именует себя противоположным именем и перенимает жесты того, что является по отношению к нему контркультурой, сопротивлением. Обсценная сторона смеха лишает его всякого освободительного потенциала и обманывает нас, смещая конфликт по принципу вора, держащего вора.
Речь идет о том, что имплицитные, гибридные, диффузные, размытые и одновременно ложные формы современного фашизма, одетого в собственную противоположность, помогают идолам театра отвлекать наше внимание от себя, акцентируя его на классических чертах фашизма, объявляемых неизменными, монопольными и существующими в «вечном настоящем» актуализированного прошлого, реанимированного и перенесенного на пространство Чужого. Сегодня объёктом «овременения» пространства для западного мира стала Россия: русскому топосу присваиваются черты «шизофашизма» по аналогиии с давно ушедшими в небытие классическими тоталитарными режимами двадцатого века, перенесенного в настоящее искусственным путем активации рекламной памяти. Фактически нам предоставляется ложный выбор между единственно реальным современным неонацизмом в составе тоталитарной либерал-демократии и отсуствующим. Навстречу «овременению» пространства движется процедура «опространствования» времени: не только черты прошлого переносятся на некое современное пространство и «застывают» в нём, но и черты пространства настойчиво выявляются в прошлом, где все репрессии «тоталитарного советского режима» или царского империализма этнизируются, локализируются, апеллируя к России как к их единственному источнику. Овременение пространства представляет собой не только переход от парадигмы к синтагме, но и от общего к частному: конкретному пространству присваиваются общие черты всех эпох. Опространствование времени предполагает не только переход от синтагмы к парадигме, но и движение мысли от частного к общему: общие проблемы истории, свойственные всем народам, конкретизируются при помощи локального «источника бед». Взаимная компрессия пространства и времени позволяет «держать» перед глазами в активном режиме исторические рудименты в качестве «вечно актуальных», что способствует формированию инерциальных представлений о природе фашизма и зацикливанию на его чисто классических чертах.
В то же время отсутствие в западной постмодерной либерал-демократии классических черт тоталитарности и традиционных признаков классического модерного фашизоидного мышления приводит к ложному заключению об отсутствии в ней фашизма как такового. Когда Умберто Эко вполне справедливо выделил типичные черты так называемого «ур-фашизма» (догматизм, вождизм, однопартийность, иррационализм, осбкурантизм, серьезность, полное отсутствие юмора, официозный сценический пафос гипертрофированной серьезности, гротескный этнический и эзотерический традиционализм)[131], он вольно или невольно оказал огромную услугу современным неонацистам и ксенофобам, которые ложно приписывают все эти признаки России, исходя из опространствованного в Россию времени