Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько это продолжалось, я не запомнил, и также не запомнил, как этот ушёл. Я сидел на снегу и обернулся. Саксонцы курили, отвернувшись к насыпи. Подошёл Зигле и, ни слова не говоря, выдернул из рук автомат. «Сумасшедший, — сказал он с какой-то бешеной ласковостью, — дали мне сумасшедшего». Я очнулся и проговорил, выдыхая горячий пар: «Первый раз… Увлёкся…»
Когда мы месили выпавший снег на тропе, Зигле нагнал меня и заговорил: «Ну что, кончил, да? Кончил? Полные штаны?! Патронов мало! Один в башку, и всё! Спрятали трупы — ушли. Одного всегда берём с собой. И всё, не думать. А если кончаешь от стрельбы, валяй на передовую — вот где весело. Полежишь двое суток на морозе, а потом будь добр иди в бой. Сразу мозги себе вправишь!» Я достаточно пришёл в себя и осознал сущность армии, чтобы просто сказать ему: «Заткнись».
По пути к деревне меня трясло от случившегося преображения. Откуда взялось существо с собственным именем, претендовавшее на то, чтобы быть лучшим образцом меня и защищать меня?
Изумление моё переросло в страх, когда в следующие акции Густав опять просыпался во мне, стрелял и даже раздавал осмысленные приказы жандармам. Я наблюдал за этим, будто бы сунув голову в брешь между шторами занавеса. Зигле успокоился мыслью, что я хоть и сумасшедший, но не бесполезный.
Всё повторялось вновь и вновь. Я падал в чёрную зыбь и наблюдал, что творило моё тело под руководством Густава. Он соблюдал здравый смысл, если можно это так назвать, и впредь не портил товарищам нервы, как на первой засаде.
Дела шли неплохо: мы меньше убивали и больше приводили партизан в сёла, чтобы вздёрнуть на виселице и запугать этим других большевиков. Впрочем, когда их допрашивали, сажали под замок и вели расстреливать, они были тверды и не просили о пощаде. Но стоило ударить партизана по лицу, хотя бы дать пощёчину, как почти наверняка он вспыхивал и пробовал дать сдачи. Один даже выхватил автомат и едва не выстрелил.
Хейнрици утомился от нашей активности. Он вызвал меня и после сухой похвалы запретил вешать пойманных ближе чем в ста метрах от его избы. Трупы на виселицах напоминали, что его репутация испорчена бессудными казнями. Когда я выходил из комнаты, услышал, как фон Мой засмеялся и негромко сказал генералу: «Вы наследуете великим. Гёте прожил три недели в Йене с видом на виселицы».
Понемногу во мне выросло искушение. Сначала я гнал его как сумасшествие, но постепенно уверовал в его важность. Шмайссер и петля как инструменты мести оставляли зазор между моим (густавским) телом и телом врага. Чего-то не хватало в схеме «клин клином», и я знал чего, но не решался…
Решение явилось неожиданно, когда я взял за шею совсем юного коммуниста и подвёл его к жандарму, ожидавшему у виселицы. Я услышал голос Густава, который раздражённо сказал, что так не годится и что я должен сделать всё именно руками, ножом. Я должен лишить жизни столько красных, сколько видел в нашем дворе. Возможно, больше, но точно не меньше. Руками. И омыть руки в крови.
Я знал, что он был прав. Отдавая пойманных на повешение, я не чувствовал горячего.
Совещание в штабе подсказало мне, как выковать по-настоящему звонкую месть и обыграть львиноголовое божество. Шульц заявил, что, раз фронт рядом, командование корпуса хочет назначить в деревнях старост и, пока русские об этом не узнали, использовать старост как приманку для партизан и окруженцев. Полковникам эта перспектива, конечно, пришлась не по душе. Один из них заявил, что его батальон не протянет и трёх дней без кофе и жиров, особенно против сибиряков-резервистов в бараньих полушубках…
Пока Шульц прикидывал, стоит ли сдать назад, я встал и попросил высказать идею сообразно опыту наших акций. Шульц, конечно, изумился, но разрешил. Я высказался в том смысле, что сперва бы выбрал точки, куда чаще выходят партизаны, назначил там старост, приманил партизан и устроил те же самые засады, но прямо в деревнях. Тоже силами жандармов. И тогда в случае успеха передал бы опыт засад строевым частям.
После истории с виселицами под окнами генерала Шульц не удивился. Похоже, только демарш полковников спас меня от отстранения по причине психического расстройства. Шульц не ожидал, что командиры частей восстанут, и был вынужден использовать мой энтузиазм как пример доблести в укор пессимистам.
План мой заключался в том, чтобы, во-первых, отыскать бывшего церковного старосту в Аксиньине — староста валялся у отдела пропаганды в ногах после того, как ему намекнули, что разрешат служить в церкви. Во-вторых, объяснить ему, что за возможность пудрить крестьянам мозги надо оказывать услуги и его задача — выманить отряд партизан, сказав, что переметнувшиеся под немцев предатели приберегли зерно и вот-вот сдадут его врагу. И, в-третьих, когда партизаны въедут в Аксиньино, выйти к ним навстречу перед церковью…
Да, да, и вертеть в руках чётки и перебирать их горошины, если партизаны скажут, что их отряд рядом. А уж мы постараемся исправить ошибку двадцатилетней давности и, кроме засады в самой деревне, замкнём выходящие из неё дороги.
Зигле утвердил мой план, и я вытребовал у него штык, резонно заметив, что в проулках и дворах может вспыхнуть рукопашная.
Двух вопросов хватило, чтобы выяснить, что аксиньинский староста ненавидит коммунистов и ждёт, что «немец разрешит Богу молиться». Я растолковал ему план действий, и вечером мы начертили на планшете позиции, а когда стемнело, вышли с приданными взводами к Аксиньину.
Часть V
Леонид Ира теряет голос
Вера Ельчанинова находит соратниц
Ханса Бейтельсбахера пронзает откровение
Показания господина Иры
6 ноября, Лондон
Итак, после поцелуя в висок на перевале я решил, что могу рассчитывать на безоговорочное обладание Теей. Однако, с большой осторожностью заведя с ней разговор о чувственных наслаждениях, я не ожидал, что она окажется со мной столь пряма и даже груба.
«Отчего я должна рассуждать о половом удовольствии с каким-то особым придыханием? — поинтересовалась она первым делом. — Это удовольствие меня долгое время совсем не интересовало. Так вышло, знаете, что у меня всегда было притуплено желание касаться себя, а когда такое влечение всё же накатывало, я быстро справлялась со всем сама. И ничего постыдного я в этом не вижу — а вижу, пожалуй, рутину. Мы человеки, и такова наша жизнь в оболочке