Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я догнал корпус в Чернигове и узнал, что наступление пойдёт через Седнев, тот самый, где отец встречался с Лизогубом. Так и случилось, и я воспользовался случаем, предложив Хейнрици и начштаба Шульцу экскурсию по княжескому поместью. В этот раз нам повезло с квартирами: вместо школы мы въехали в господский дом, ободранный, но просторный. Зайдя в комнатку, где ночевал двадцать три года назад, я отметил, что обстановка не изменилась.
В окне маячила та же гипсовая голова поэта Шевченко. Её долбили кочергой хиви из числа пленных. Они приняли поэта за Сталина и решили продемонстрировать начальству лояльность, расколошматив бюст своего недавнего божества. За этой варварской сценой следили заросшие сады, куда так и не наведался мой отец.
Экскурсия прошла успешно. Хейнрици удивлялся и много спрашивал. После этого он вызывал меня всё чаще, чтобы советоваться насчёт обычаев и умонастроений русских. Третий отдел молча принимал отчёты.
Хейнрици сыпал наблюдениями о диких туземцах и цитировал трюизмы Гитлера о неохватных славянских просторах, которые лишают любого немца воли, — тут я с трудом молчал, так как степные просторы превосходили те, что лежали перед нами, и ничего, народ в пути как-то с ними справлялся. Ещё генерал мучал меня прогнозами, сможем ли мы снять тройной урожай с чернозёма («Верно я выражаюсь, Бейтельсбахер? Вы же агроном?»).
Пережив весь спектр отчаяния и передумав о восточных землях за двадцать лет очень многое, я без интереса слушал ламентации Хейнрици. Пока мы продвигались без серьёзных боёв, ничего особенного нам не встречалось. Да, большевики загубили почти всю жизнь на этой плодороднейшей земле. Да, допросы пленных подтверждали, что на восток от Украины дела обстоят ещё хуже.
Я думал — вернее, мечтал, — что до конца года враг капитулирует и мне удастся начать поиск родных. Теперь мне было что сообщить им о нашей генеалогии.
Два месяца продвижения корпуса до Калуги были в каком-то смысле ликованием моей восстановленной памяти. Меня почти перестали мучать кошмары. Но по мере приближения к Москве и сезону дождей со мной, как и с генералом, начало происходить странное.
Причерноморская степь казалась необъятной и глухой, но всё-таки была тепла и осязаема, испещрена дорогами между селениями. Беднейшая из колоний так или иначе существовала, приравнивалась к соседям и могла рассчитывать на помощь.
В России же гибель таилась не в самом масштабе пространств, а в их несвязности, разорванности. Никто ни с кем не объединялся, все друг друга боялись, города разрастались, сёла пустели, и мало кто знал соседей из близлежащих колхозов.
Иногда казалось, что в этих краях властвовала чума и люди до сих пор прячутся друг от друга. Распадок, ручей, село, горстка домов, утробная грязь — и так сотни километров. Одна деревня такая, другая близнец, третья того хуже. Малейшая крупинка света — книжка в избе, старая икона, самовар с милыми медальонами — уже вызывала прилив благодарности хозяевам за то, что они стоят хоть на какой-то кочке среди небытия.
Например, Бытошь, где мы застряли, происходила от слова «бытие». Здесь кто-то когда-то решил быть, но затем, видимо, устал. Хозяева стекольного завода из подсмотренного мной письма Хейнрици оказались незнатным родом. Предок их, со слов местной старухи, драл лыко — то есть строгал ножом молодые деревья, отдирая полоски коры, чтобы затем плести из них рогожи, что-то вроде небольших ковров. На том он разбогател и скупил земли вокруг Бытоши. Уже его сын приобрёл завод и построил храм, иконостасом которого слабоумные хиви разжигали костёр. Сын сына заложил стекольный завод. Всё это пропало и маячило лишь отражением в воде здешнего озера.
Я простоял на его берегу долго, не в силах оторваться, потому что его твёрдая гладь была самим временем. На прощание Иоахим подарил мне эбонитовую фигурку Эона — львиноголового божества времени, олицетворявшего, впрочем, не спасительное забвение, а разрушение. Всё распадается и исчезает, пропадают законы и идеи. Я тронул пальцами чёрную заводь, окаймлённую ржавой травой, и божество уставилось на меня из воды своими выпуклыми глазами.
В октябре мы угодили в грязь. Грузовики застряли в яме, пушки ждали морозов и твёрдого пути в сотне километров от штаба. Зимняя одежда выехала из Германии, но застряла неведомо где, хотя ударили ночные морозы. Кончились бензин, зерно, овёс. Выручали лошади, но их поразил мор.
Повалил мокрый снег, и наши шинели с сапогами отсырели. Подгоняемый приказами Гудериана корпус топал вперёд. Хейнрици скрипел зубами и писал уже не очень сдержанные рапорты. В одном он сравнивал нас с бегунами, которые стрелой домчались до финиша и увязли в топкой луже в пяти метрах от ленточки.
Генерала охватила апатия, и он перестал рассуждать о победе, капитуляции, колонизации. Думаю, что на Хейнрици влияли полёты на «шторхе» над позициями армии. Мутные, заволокшиеся серыми клоками облаков леса, тоненькие нитки дорог, пустоты, где ничего не происходит, — всё это навевало отнюдь не победительные мысли. И правда: ждёшь морозы, чтобы дороги стали твёрдыми, и вдруг внезапно теплеет и хлынувший дождь размазывает и без того непролазную грязь. Хейнрици неуловимо сгорбился, плечи его поникли, о чём я сообщал в отчётах.
Я умалчивал о том, чего генерал в самом деле хотел. Мне это было знакомо. Он желал одного: не видеть — этого — никогда — больше — и — не возвращаться — сюда. Туда, где всё неисправимо и чудовищным образом повреждено.
И это были ещё не Урал и не Сибирь. Какая глупость: русские с трудом колонизировали материк и едва обжили его, а теперь в эту бездну, не управляемую даже жесточайшим насилием, падали мы, конгломерат германских племён с уязвлённой гордостью.
Мои коллеги — два других переводчика — допрашивали пленных и сходили с ума от скуки. Крафту доставались рядовые, а офицеров и комиссаров терзал фон Мой. Этот отпрыск австрийских графов провёл детство в Петербурге, где его отец служил посланником баварского двора. Начав учить язык, граф продолжил это занятие по возвращении в Зальцбург. Он был без ума от русских писателей, особенно от Лескова и Толстого. Фон Мой и сам сочинял прозу. Обнаружив во мне мыслящую персону, он тут же вручил мне сборник своих рассказов.
Они были по-своему любопытны, такие элегические притчи скучающего дворянина. Самая показательная была о мальчике из города Маскали, который в 1928 году после извержения Этны смели потоки лавы. Услышав, что лирический герой с другом путешествуют во Францию, мальчик спрашивает их, как там поживают рыцари. Ему отвечают, что