Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прикажу. Оступился неловко, поранился. Пришлите врача. Только не в номер, найдется место?
— Разумеется. — Он уже делал знак малому в голубой рубахе. — Пожалуйте за мной. Кабинет свободен, никто не потревожит. Доктор будет сей же час — у нас свой, при гостинице.
Меня отвели в маленький кабинет: стол, кушетка, лампа под зеленым колпаком. Метрдотель испарился, оставив все как есть. Барин оступился, не желает шума, барину нужен покой. За скромность тут платят, и не мне рушить заведенный порядок.
Я опустился на кушетку и, опершись о стену, прикрыл глаза.
Врач пришел скоро, мужчина в возрасте, спокойный, с настоящим докторским саквояжем крокодиловой кожи. Вышколенный. В такой гостинице иначе нельзя: тут и купец с проломленной в кабаке головой, и барин с пулей в боку — всем нужен доктор, который смотрит, лечит и молчит.
— Так-с. — Он размотал мою тряпицу, повел бровью. — Глубоко, но чисто — сосуд не задет, жила целая. Повезло вам, молодой человек.
— Мне сегодня везет, — согласился я.
Он достал флакон, смочил корпию, промыл рану — защипало так, что я вцепился здоровой рукой в край кушетки. Потом вдел нитку и принялся шить.
— Терпеливый, — обронил доктор, не отрываясь от работы. — Иные в вашем возрасте кричат.
— Иногда полезно, — хмыкнул я.
Он глянул искоса — коротко, понимающе — и промолчал. Завязал узелок, обрезал нитку, наложил свежую повязку — белую, чистую, тугую.
Потом взялся за ногу и стянул сапог — я зашипел сквозь зубы, когда голенище поехало по распухшей щиколотке. Помял, покрутил сустав — я дернулся.
— Растяжение. Кость цела, перелома нет, — Он туго, крест-накрест перебинтовал лодыжку, поверх наложил холодный компресс. — Неделю не тревожить. Покой и холод к суставу, повязку не снимать. Ходить будете, но с палкой и через боль. И вот что, молодой человек: ежели наступите всей тяжестью да оступитесь снова — связку порвете вовсе. Тогда уже не неделя, а месяц, а то и хромота на всю жизнь. Берегите.
— Есть у меня трость, — сказал я. — И боль перетерплю. А беречь… постараюсь.
Я расплатился, протянув червонец, который он принял с достоинством, после чего неторопливо собрал саквояж, откланялся.
Оставшись один, я посидел, привыкая к стянутой швами руке и тугой повязке на ноге.
Столько раз за один день фарт качнулся в мою сторону. А ведь мог и в чужую. Легко.
«Фартовый я, а может, и нет. Без говна не вышло».
Я оперся на трость и, припадая на ногу, заковылял к себе в номер. По дороге слышал, как в номерах играли в карты. Делали ставки и просто веселились.
Зайдя в номер, я замер от неожиданности. Дюбуа был там — пьяный. Графин стоял на столе початый — крепко початый, на треть, а сам француз сидел размякший, ссутулившийся.
Он поднял на меня взгляд — и не набросился, как обычно, с воплями про «эскапады» и «невозможное положение». Даже будто не удивился моему виду. Только махнул вялой рукой и усмехнулся криво, одной стороной рта.
— И вы… — пробормотал он, с трудом ворочая языком. — И вы туда же. Все нынче раненые. Весь мир страдает…
Я опустился в кресло напротив, со стоном вытянул больную ногу. Сесть было — блаженство. Тело обмякло, растеклось по креслу.
— Видел ее нынче, — сказал вдруг Дюбуа. Не мне даже — в пространство, в свой стакан, куда глядел не отрываясь. — Представьте. Столько лет и вот — на улице. Да еще где? Тут, в России, в Москве, проехала мимо и не узнала, даже не посмотрела. Моя Адель…
— Кого «ее»? — не понял я.
И он начал рассказывать, сперва будто сам себе, глядя в стакан. Потом все быстрее, горячее, и чем дальше, тем чаще с русского соскальзывал на свое, парижское, — слова родного языка сами лезли наружу, когда русских не хватало или прорывало.
— Род мой стар, мсье, — начал он глухо. — Très ancien. Мы помним себя от Крестовых походов. Рыцари, знамена, гербы… — Он усмехнулся криво. — А в кармане — пусто. Замок есть, в провинции. Крыша течет, стены облупились, как… — он повел рукой, подбирая, — как ваш Кремль. Одно только имя осталось, а именем, мсье, сыт не будешь.
Он отпил, поморщился.
— К тому же я третий сын. Знаете, что это? Le troisième, ничто. Старшему — имя, титул, что от поместья осталось. Второму — мундир или ряса, дорога ясная. А третьему… — Он щелкнул пальцами в воздухе. — Rien. От жилетки рукава, как это у вас говорят. Ни земли, ни доли. Одно образование, что родители из последнего наскребли. С тем и вытолкнули в мир: иди, мол, живи как знаешь.
Я слушал молча, не перебивая. Он глотнул еще, и рука с графином чуть дрогнула, когда он подливал.
— Стал управляющим у одного… négociant, дельца. Богач, каких мало, — заводы, имения, у иного князя столько нет. Вел ему счета, хозяйство, все дело в руках держал. — Голос его потеплел, и он впервые за весь вечер поднял глаза — не на меня, куда-то мимо, в прошлое. — А у него дочь, Адель.
Он замолчал. Долго молчал. Кадык дернулся всухую.
— Elle était… — Начал и осекся. Перевел тише: — Она была… Ах, мсье, не рассказать. — Он прикрыл глаза. — Мы полюбили друг друга. Молоды были, глупы. Думали — весь мир наш, стоит руку протянуть.
Пальцы на стакане побелели.
— А потом ее отец узнал.
Я видел, как под холеной кожей на скуле вздулся и заходил желвак.
— А я какой-то управляющий! — вырвалось у него, и голос сорвался. — Un employé! Наемный, что жалованье у него берет! Мразь конторская! — Он рубанул рукой по столу, стакан подпрыгнул. — Он вызвал меня и спросил — вот так, в лоб: «Сколько у вас за душой, мсье Дюбуа?» А у меня жалованье да фамилия. Больше ничего.
Он перевел дух. Слова застревали, он проталкивал их через силу.
— И он сказал… — Француз сглотнул. — «Ma fille… моя Адель не пойдет за приказчика. Будь он хоть трижды из хорошего дома. Служите дальше — или проваливайте. А про нее забудьте».
Он опрокинул стакан. Капля скатилась по подбородку — не заметил.
— Я