Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще интереснее другое.
Мама составляла чашки, молочник и все остальное на стол, предварительно постелив маленькую кружевную скатерть поверх инкрустированной столешницы, — я сидела на гостином диване, за круглым столиком на четырех тонких ножках. Столик был старинный, даже очень.
Инкрустация была настоящей. С черепахой и перламутром. Я догадалась, что мама очень любит этот столик и гордится им, обычно кладет на него книгу или бювар или в крайнем случае пепельницу — интересно, курит она, как тогда? А кстати — тогда она курила? Господи, ничего не помню. И вот сейчас она подает мне кофе на этом столике, наверно, в знак каких-то особых чувств. Я не любила слово «любовь», потому что точно не знала, что оно значит. А госпожа Антонеску крепко научила меня не употреблять слов, значения которых тебе в точности неизвестны. Например, «трансцендентность», «нейрогуморальный», «синекдоха» или «любовь». Не знаю, достойна ли я была этих особых чувств?
Но мне стало слегка неловко.
Я сказала:
— Нет, нет, мамочка! Что ты, мамочка? Это такой чудный столик! — Я просто заворковала, засюсюкала. — Такой старинный драгоценный столик! На него нельзя ставить горячее. Такая чудная кружевная скатерть! Vrai Malines! [8]Мы зальем ее кофе. Нет, нет, нет! Мы будем пить кофе прямо с каталки. Вот так! Я настаиваю. Я у тебя в гостях. Имею право.
— Закрой рот, — сказала мама. — Ты в гостях. Веди себя тихо.
Она продолжала составлять весь этот кофейный набор на кружевную скатерть поверх инкрустации.
— Да, ты права, я все такая же, — всплеснула я руками.
— Такая же? — подняла брови мама.
— Такая же, как ты, — сказала я. — Теперь я вижу, ты совершенно правильно сделала, что оставила меня у папы. Простые мужики говорят, вроде того, что два медведя в одной берлоге не уживутся. Две такие мерзавки в одном доме, две такие грубиянки и занозы — тем более.
Мама выпрямилась и размахнулась, чтобы дать мне пощечину. Но то ли она была недостаточно ловка, то ли я наловчилась после разговора с папой (помните, как он вчера вечером врезал мне по морде?), но я перехватила ее руку и воскликнула:
— Какая прелесть! Гравюра Оноре Домье! Драка матери и дочери после разлуки в одиннадцать лет!
Рассмеялась и разжала пальцы.
Мама тоже засмеялась, отвела руку, разлила кофе по чашкам и спросила:
— Тебе с молоком?
— Да, — сказала я. — Немножко.
Мы молча пили кофе маленькими глотками, сидя друг напротив друга. Я на диване, а мама в легком полукресле. Мама была очень красивая. Какая-то особенная. Я смотрела на нее во все глаза. Как в последний раз, на всякий случай. Нет, я, конечно, надеялась, что мы теперь с ней будем часто встречаться и подолгу разговаривать, и, может быть, привяжемся друг к другу, будем скучать в разлуке длиной даже в несколько дней, и идти друг другу навстречу, не в силах сдержать простодушную счастливую улыбку. Да, я на все на это надеялась и хотела, чтобы все было именно так. Но при этом я знала, что от мамы можно ожидать чего угодно. Мало ли что она, как говорится, отмочит? Мало как выкобенится? Так что на всякий случай я глядела на нее как в последний раз. Чтобы запомнить все-все. Всю ее, во всех черточках и подробностях. В ногтях, ноздрях, мочках и родинках, бровях, ресницах и жилках на шее.
Но вот что самое интересное-то!
Я смотрела на нее, потом опускала глаза, смотрела на молочник или сахарницу или просто чуть-чуть прижмуривалась и понимала, что я маму не вижу. Странное дело! Не встает она у меня перед умственным взором. И вот если сейчас, ну, не сейчас, а через час, наверное, когда я выйду от мамы и на меня вдруг набросятся полицейские агенты и скажут: «Опишите эту женщину», — я не смогу. Я скажу: «Она очень красивая. Очень изящная.
Очень своенравная. У нее тонкие губы и зубки как жемчуг. А больше я, господин офицер, ничего не помню. Дайте подписать протокол».
— Как ты вообще живешь? — спросила мама.
— Вообще неплохо, — ответила я. — В частностях тоже. Описать тебе мой день?
— Не надо, — сказала мама.
— Мы пару лет назад рассчитали гувернантку, — сказала я.
— Я знаю, — кивнула мама.
— И я знаю, что ты знаешь, — сказала я.
— Она тебе во всем призналась? — спросила мама.
— Ну да, — сказала я. — Но она не виновата. Был очень трогательный момент. Она не хотела уходить. Я не хотела, чтобы она уходила.
— Чего ж не попросила отца, чтобы он ее оставил?
— Да он-то как раз был очень даже за, — объяснила я. — Он, можно сказать, меня просил, чтобы она осталась. Но пора, пора, мамочка. Я почувствовала, что я стала большая.
— Кто у тебя теперь? — спросила мама.
— Ты не поверишь, никто, — сказала я. — Ну, горничная есть, конечно. Никак не запомню, как ее зовут. Милли? Или Минни? Или Мицци? Что-то в этом роде. Девица как девица. Мы ее нанимаем только на зиму. Здешняя.
— Просилась летом в имение? — спросила мама.
— Нет, — сказала я. — Какая-то такая. Ни то ни се. Пирожок без начинки. Но все делает, что надо. А в свободное время играет с Генрихом в польский преферанс.
— А у папы все Генрих?
— Все Генрих. Мне иногда хотелось с ним поговорить. Спросить — вот как это бывает, чтобы мужчина жил слугой при другом мужчине уже, наверно, двадцать с чем-то лет? Что у него в голове делается? И в других местах тоже, — добавила я. — Извини, мамочка, чисто по-женски: как ты думаешь, какая у него половая жизнь?
Мама пожала плечами:
— Обычно камердинер живет с гувернанткой или с экономкой. Или со старшей горничной. Почти что семья. Иногда они даже венчаются. Так бывает во