Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как справедливо отмечает Ройтман, своей образностью и звукописью это стихотворение напоминает и гротескную атмосферу позднеконструктивистской поэзии, и ночные кошмары кисти Босха [Ройтман 2003: 83]. Кроме того, в нем отдается дань экспрессионистской образности немецкой литературы и искусства периода после Первой мировой войны. В качестве другого вероятного интертекста можно назвать «Ночь на старом рынке» Переца – знаменитая постановка этого рассказа состоялась в Московском еврейском театре в 1925 году. По тону стихотворение типично для Слуцкого: подчеркнутые параллелизмы, диссонансы (повтор шипящих в первых трех строках, как и в «Я освобождал Украину…»), синекдохическая персонификация в строках 25–26 (вторая строфа), которая служит отсылкой к Плачу Иеремии, основному библейскому тексту о разрушении[221]. Поскольку состав персонажей интернационален, в стихотворении слышен и отзвук «Стихов о евреях и татарах». Однако здесь общность между татарином и евреем разрывается и совершенно неприкрыто описывается распад советской семьи народов в послевоенную эпоху. Повторяющиеся «пять языков» напоминают о советской пятиконечной звезде, которая становится символом апокалипсической какофонии. Мост в этом стихотворении – проход в загробный мир. Н. М. Камышникова справедливо предполагает, что данный текст функционирует как стоп-кадр катастрофы, сравнимой по масштабам с крушением Вавилонской башни [Камышникова 1998: 56–59]. Ройтман и Камышникова удивлены и несколько смущены отношением Слуцкого к нищим. В конце концов, ведь русский поэт должен проявлять милость?
Стихотворение написано через десять с лишним лет после войны. Оно служит не непосредственным откликом на события, а ответом, продуманным как с поэтической, так и с нравственной точки зрения. Поэт намеренно возвращается в свой воссозданный экспрессионистический ад, чтобы прояснить то, о чем толкует: слово «милость» – однокоренное со словом «милостыня». Два этих слова переплетаются в стихотворении: отказываясь подавать нищим милостыню, поэт демонстрирует отсутствие милости. Его любовь и жалость сосредоточены на нравственных, духовных, этнических и физических качествах каждого отдельного человека. Он не способен любить всех без различий, любить во имя самой любви. Лирический герой – воин, поэт и еврей – не может позволить себе любить всех этих людей; они торгуют своими бедами и не заслуживают его любви.
Важнее всего в стихотворении то, что лирический герой – еврей. Он голубоглаз и мог бы, в принципе, скрыть свою идентичность. Но под пристальным взглядом нищего-еврея он признаёт ее, подтверждая тем самым собственное родство с нищим, однако оставляет за собой право после случившейся катастрофы наполнить свое еврейство личной трактовкой чести и нравственности. Из текста явствует, что нищий-еврей ведет себя достойнее других, однако в смысле напористости ничем от них не отличается. Он тоже торгует своими бедами и в итоге перестает быть человеком. Еврей на мосту – выживший, однако у его выживания лицо деградации. Мне представляется, что непосредственным интертекстом к этому стихотворению, вскрывающим его интенцию, служит «Сказание о погроме» Бялика, играющее важнейшую роль и в «Добрая, святая, белорукая…». Соответственно, довоенный цикл выступает своего рода прототипом этого стихотворения. И Бялик, и Слуцкий подчеркнуто дистанцируются от внешнего фактора, антисемитизма, сосредоточиваясь на внутреннем состоянии еврейства. После погрома поэт, пишущий на иврите, превращается одновременно и в Бога, и в пророка и усматривает вину за то, что случилось с евреями, в их же духовной деградации. Как и нищие, они тоже намерены торговать своими бедами: «…осколки человека / Разбили лагери у входа к богачам, / И, как разносчик свой выкрикивает хлам, / Так голосят они: “Смотрите, я – калека! / Мне разрубили лоб! Мне руку до кости!” / И жадно их глаза – глаза рабов побитых – / Устремлены туда, на руки этих сытых» – и они утешаются подачками[222]. Нижеследующие строки Бялика однозначно перекликаются со строками Слуцкого:
Эй, голь, на кладбище! Отройте там обломки
Святых родных костей, набейте вплоть котомки
И потащите их на мировой базар
И ярко, на виду, расставьте свой товар:
Гнусавя нараспев мольбу о благостыне,
Молитесь, нищие, на ветер всех сторон
О милости царей, о жалости племен —
И гнийте, как поднесь, и клянчьте, как поныне!..[223]
Бог, царь всех нищих, произносящий эти обвинительные строки, отправляет поэта-пророка в пустыню, откуда он не видит более поругание его народа, происходящее под знаменем милости. Стихотворения Слуцкого и Бялика говорят на одном поэтическом языке, исполненном пафоса, что вообще-то Слуцкому не свойственно, а также оперируют одинаковыми понятиями. «Мост нищих» проливает свет на «Разговоры о боге». Те, кто выбрал Божество на кресте, – прямые потомки «пропыленного» еврея на мосту. Поэт называет их «нищими», а потому естественно, что они вопиют не о справедливости, а о милости, каковая в данном случае равнозначна милостыне. В одном из более поздних стихотворений поэт также взывает к милости, но на сей раз в собственном, полемически-нехристианском понимании.
Стихотворение «Господи, больше не нужно…» было написано одновременно с «Разговорами о боге». Читать его следует как непосредственный комментарий:
Господи, больше не нужно.
Господи, хватит с меня.
Хлопотно и недужно
день изо дня.
Если Ты предупреждаешь —
я уже предупрежден.
Если Ты угрожаешь —
я испугался уже.
Господи, неужели
я лишь для страха рожден?
Холодно мне и суетно
на роковом рубеже.
Все-таки многоначалие
больше надежды дает,
проще спасти свою душу
и уберечь свою плоть,
чем если молотом тяжким
судьбы немолчно кует
не подлежащий обжалованию
единосущный Господь.
Но никуда не денешься.
Падаешь, словно денежка,
в кружке церковной звеня.
Боже, помилуй меня!
[Слуцкий 1991b, 3: 429].
Эта никак не завуалированная, уникальная для творчества Слуцкого молитва является откликом на молитву Судного дня и на Книгу Иова. Это – жалоба еврея, стоящего в трепете перед всесильным Создателем. Каждый год, в дни скорби, евреи обязаны размышлять о смерти и давать оценку собственным поступкам. В молитве «Унетане токеф» Господь пересчитывает Свою паству, как пастух пересчитывает овец, решая, кому жить, а кому – умереть. Именно в этом положении и оказывается Слуцкий. Он, как Иов, задается вопросом, для чего он родился: для страха и страданий? В третьей строфе лирический герой, подобно измученным душам из «Разговоров о боге» (они тоже читают Книгу Иова), признаёт, что многоначалие – своего рода язычество (имеются в виду Отец, Сын и Святой Дух) – дает больше надежды и предлагает более