Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспоминается в связи с этим еще один эпизод из моей жизни. В середине 90-х, когда только зарождалась бульварная журналистика, моя газета проводила опрос среди известных людей Петербурга: «Где бы вы хотели быть похороненными?» Отвечали в основном с юмором, но один упитанный бородатый тележурналист впал в истерику: «Что за вопросы?! Я никогда не умру! Понятно вам?!» Слава Богу, он до сих пор жив, но я не об этом. Отгоняя самый главный для себя вопрос, человек пытается превратиться в безмозглое животное, но, увы, остается при этом человеком! Только с глубоким неврозом, который пытается излечить беспрестанной болтовней о творческих планах, угрожающей миру экологической катастрофе, перенаселении, однополых браках, демократических ценностях и о том, как он счастлив, получив заветную роль в кино!
Сашка, повторяю, излечился от этой слепоты тогда, на озере, навсегда. Стал ли он от этого счастливее? Нет. Стал полноценнее – это точно. Стал человеком, который осознает трагичность, но не безысходность земного бытия, который способен глубоко переживать счастливые дары судьбы. А какое блаженство были наши вечерние разговоры где-нибудь в полях или в лесу, когда мы задавали вечные вопросы не столько себе, сколько самому Господу Богу и Он отвечал нам волнующим ароматом талой воды в канавах, мерцающим блеском звезд в лесном озере, жалобным криком чибисов, невидимых в чернильных сумерках полей… Разве это острое переживание бытия, это восторженное ликование молодой души можно сравнить с триумфом, когда победитель выходит на сцену, чтоб получить награду? В первом случае вами любуется сам Бог, распахнувший для вас свои богатства, во втором на вас завистливо смотрят разряженные и пьяные коллеги, которым вы только что утерли нос, размахивая над головой хрустальной статуэткой.
С Китычем хорошо было лежать на зеленой травке под нашей любимой черемухой и вспоминать, как мы выпили с ним на двоих в Новый год четыре бутылки вина, а потом во дворе подрались с какими-то залетными пацанами и обратили их в бегство (а потом блевали этим портвейном полночи, но это к слову). Иногда я в шутку называл Китыча своим Санчо Пансой, но теперь вижу в нем скорее гоголевского Остапа, не ко времени родившегося. Натура абсолютно бесхитростная, верная, доверчивая до глупости, сильная во время ратных подвигов и бессильная в мирное время, когда власть берут ловкие проходимцы и подлецы. Это про Китыча, когда Гоголь, живописуя бурсу, рассказывал, как провинившийся Остап покорно ложился под розги, в то время как Андрий, главный затейщик проказ, ловко их избегал (увы, про себя, окаянного, говорю). Настоящий богатырь, играючи владевший двухпудовой гирей, выносливый и неприхотливый в походе, бесстрашный в драке, он в мирную минуту тут же падал на диван и поднять его с него могла только хорошая выпивка. Сам он любил повторять (опять же по Гоголю, которого любил), что это «козацкая лень». Усвоив детстве и отрочестве незатейливые правила жизни, Китыч неукоснительно следовал им всю жизнь. Мама научила его, что нельзя показывать на человека пальцем и вот однажды, уже во взрослом возрасте, мы чуть не подрались, когда я, увлекшись в споре, стал тыкать на него пальцем. Мама же успела привить ему уважение к хлебу – никогда в жизни он не выбросил в ведро недоеденный кусок. К сожалению, это почти все, что успела мама. Отеческие предания, мудрые народные традиции, красивые обычаи, незыблемые нравственные законы, освященные Црковью, все, что простая душа принимает на веру, все, что оберегает и морально скрепляет человека всю жизнь – все прошло мимо Китыча.
Беда в том, что такие натуры, как у Китыча, вырубаются в детстве и отрочестве исключительно топором, в молодости уже поздно! Мягкую нежную натуру можно отшлифовать даже в зрелом возрасте высоким искусством, музыкой, литературой. Китычей в зрелом возрасте можно отодрать только наждаком, но с кровью и непредсказуемым результатом.
Что привила Китычу советская власть? По-настоящему, на всю жизнь, только безответственность. Когда грянул капитализм и стало «каждый за себя», выяснилось, что Кит, а вместе с ним и миллионы подобных, «за себя» не могут. Им нужен был профком, чтоб получить хорошего пинка под зад, строгий участковый милиционер, чтобы нагонял страху. Им нужен был коллектив, в котором они в советские годы научились топить всякую инициативу и ответственность за свою судьбу. В коллективе рождалась та жидкая, расхлябанная, трусливая и инфантильная субстанция, которая должна была цементировать советское государство, но которая растеклась вонючей лужей при первом же ударе грома.
Мать Китыча жизнь свою бедовую (включая немецкий плен, когда она, будучи десятилетней девочкой, батрачила на немецкого помещика в Латвии) принимала с бесшабашным смирением и умела заразительно смеяться до последних дней своих, когда была уже смертельно больна. Она принимала на веру абсолютно все, что обещала власть – коммунизм, так коммунизм, перестройка, так перестройка, Царствие Небесное, так Царствие Небесное, – радовалась каждому дню, быть может потому, что прекрасно помнила, как горек был батрацкий хлеб у немецкого бауэра. На Пасху она красила яйца и ехала на кладбище помянуть усопших родных, на ноябрьские праздники вместе с родней пила водку за Ленина и Сталина. При этом и о Пасхе, и о революции имела приблизительно одинаковое представление.
Отец, недоучившийся художник, пьяница и матерщинник, находил отраду в глумлении над всем, что увидели его глаза. Он рисовал едкие карикатуры на своих соседей, на меня, на Китыча – кто подвернется. В мирное время, когда он не пил по несколько недель, в нем просыпался проповедник, исповедующий заповеди европейского гуманизма, в запоях он становился буяном и тогда вся лестница слышала яростный рев и матерную ругань, и соседи весело сообщали друг другу, что «Ванюша развязал». Иногда Ванюша допивался до чертиков. Однажды я видел, как тетя Катя с истошным криком сбегала вниз по лестнице. За ней с ножом ковылял пьяный супруг. Увидев, что