Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сомнительное благо. К тому же ты украинка.
– Ты уверен?
– Вполне. Койки раздельные?
– Да, спасибо, – кивнула она серьезно.
Она села за руль. Я наконец снял свой пуховик и уложил на заднее сиденье.
– Сколько лет мы не виделись? – спросила она.
Я опять смотрел на нее: мне было трудно сдержаться. Ком в груди нарастал, опадал, нарастал вновь.
– С тех самых пор, – сказал я затем. – С похорон твоей бабки.
Тоня включила дальний свет.
– Кто б мог подумать, – усмехнулась она. – А я делала аборт после Троещины. Впрочем, все вздор, кончено и давно прошло. Ты даже, может быть, не виноват. То есть, я хочу сказать, в том случае. И вообще не виноват ни в чем… Ты хочешь есть?
– Не знаю.
– Хм, я тоже не знаю. Удивительно, что мы здесь.
– Да, – сказал я. – Удивительно.
Шоссе было пусто. Только один раз нас обогнала чья-то машина и зачем-то посигналила нам.
XL
– Это все оттого, что я, верно, плохо веду, – сказала Тоня.
– Ну конечно, – кивнул я. – Ты перешла на другую полосу, но не добавила газа.
– Что? А! Да я не в том смысле. Я плохо веду не машину… Ее я, впрочем, тоже… – Тут она рассмеялась. – Знаешь, достань карту из бардачка. Я здесь уже ездила, но было светло, а до твоего отеля, между прочим, катить через весь город. Тебе это известно?
– Откуда бы?
– Так знай.
Я достал карту. Но это и впрямь было удивительно: я не совсем узнавал Тоню. Она болтала, смеялась, она даже говорила о себе (надо же – аборт! Что-то смутное сжалось во мне), и все это было так просто и в то же время так странно, так не похоже на какую угодно из наших былых встреч, как если б Америка и впрямь была тем светом, новым светом, о котором ангелы донесли Сведенборгу, что мысль и слово там – одно и то же, потому незачем, да и нельзя лгать.
Мы запутались в сложной развязке дорог и всё не могли расстаться с каким-то мостом-поворотом, так что изгибы его бордюра, выкрашенного в зебру, мелькали то слева, то справа от нас. Наконец извилистый съезд (exit) вывел нас в город, который, конечно, давно спал. Впрочем, при разнице во времени и моей задержке в Нью-Йорке уже было давно за полночь. Теперь мы ехали в череде пальм.
– Ну вот, кажется, здесь, – сказала Тоня. – Чертовски, признаться, хочется залезть в душ.
Thunderbird оказался совсем не роскошным отелем, его цена (сто долларов в ночь – американский способ счета) объяснялась только близостью моря – он стоял у самой кромки пляжа – да еще, может быть, парой-тройкой удобств вроде дворика с зеленью (те же пальмы), бурливого джакузи и бассейна с подсиненной водой. Холл, впрочем, был декорирован с вызовом, а кроме того, служители сами отгоняли на паркинг автомобили, потом подводя их к выходу, как кареты в «Горе от ума». Я предъявил портье документ – ту самую «Визу», по которой незримой Аллой был сделан для нас заказ, – и мы прошли к себе.
В самом деле: без меня Тоне только и позволили, что занести в номер вещи. Они теперь стояли у самых дверей. Я быстро расправил свой сак и перевесил плечики с одеждой в одну половинку шкафа: его дверца шаталась и внутри был тот запах, что и во всех казенных шкафах в мире. Тоня, однако, была верна себе. Ей действительно хотелось в душ, но, прежде чем туда попасть, она успела вывернуть наизнанку свой чемодан, очень скромный, и маленькую дорожную сумочку, оказавшуюся, впрочем, неправдоподобно вместительной, так что в итоге весь номер был усыпан в один миг ее вещами, что еще раз с повелительной силой напомнило мне Троещину. К слову сказать (подумал я, растерянно стоя посреди комнаты), именно Флорида, Майами, а никак не мирный адюльтер с Настей (от adulte, фр. – возраст, а может быть – фальшь), отменяет наконец этот гадкий костел и дом № 11(13) по Трехсвятительской… Боже, неужто и впрямь есть такая улица? И город на той стороне Земли? Лучше бы это мне только снилось. Уснуть и видеть сны… Кальдерон, Кальдерон, жизнь, конечно, есть лишь сон… Что за чепуха опять? Тут это не к месту. Перестань. Немедленно. Нужно бы перестать – вот так. Что это я, в самом деле? Тоня вышла из душа голой.
Она прошла мимо меня, помахивая влажной простыней, небрежно скомканной в ее руке, к каким-то из своих вещей у выхода на балкон. Львиную долю места в номере занимали те самые две кровати, обе, кстати, двуспальные, так что на ум невольно вновь приходил Гумберт Гумберт с его веселым недоумением: что за бойкий квартет имела в виду дирекция? Кроме них были еще летний столик с двумя стульями в углу и глупое сооружение из стекла во всю стену, нечто вроде прозрачного стеллажа, абсолютно пустого, если не считать неизменного телевизора в одной из ниш и зеркального ромба в другой. Скудость обстановки скрашивала лишь чета тумбочек светлого дерева возле кроватей да изящные абажуры двух бра.
Тоня бросила простынку на стул. Голая, она присела на край стола, чуть расплющив неширокий задик – как амур у Клингера, и даже перчатка с застежкой, летняя, белая, тотчас взялась откуда-то и легла тут же, сбоку, возле нее. Я глядел на нее. И опять, и опять, в который раз с каждым стуком пульса узнавал в ней ту девочку из-под плакучих ив, ту, которая так легко всегда стаскивала через голову платье и затем туфельки с босых ног, узнавал безошибочно, тайной памятью, что слаба на дистанции, словно старый бегун, но которая сразу же оживет, стоит только дать ей фору вблизи. Тогда она делается неотвязчива и сильна – и именно в ней обитает самая главная боль, от которой трудно дышать (вспомним аэропорт) и некуда деться.
Шагнув мимо зеркала, я обнял Тоню. Она не сопротивлялась, но вся как-то странно напряглась, и я опустил руки.
– Нет, это мы оставим, – сказала она, быстро подобрав простыню, тоже со странной, принужденной улыбкой, какой я раньше у нее не видал. – Ведь я говорила тебе. Ты не забыл, правда?
– Ты только о том и твердишь. Ты не передумала?
Она хмыкнула.
– Нет.
– Прости.
– Тебе не за что извиняться.
Это было верно. Как и то, что ей незачем было быть голой. Все-таки я спросил:
– Ты верна мужу?
– Еще чего!
– Тогда мне непонятно…
Она пожала плечом.
– Мне просто не хочется, – объяснила она.
– А чего тебе хочется?