Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Батюшка представлял Цынскому, что он подвергается большим неудовольствиям, вступаясь в дело такого рода.
– Что за дело! – сказал он. – Жаль видеть сына вашего в отставке. Меня спрашивают, так я должен говорить то, что знаю; а впрочем, мне дела нет: исполняю только свою обязанность.
Если так, то поступок сей отменно благороден. Батюшка в сем случае сделал то именно, что отец мог только сделать. В его лета и с его здоровьем оставаться в Москве и выезжать в собрание, вмешаться в дело сие: такой поступок, конечно, свидетельствует о весьма тонких чувствах любви его ко мне.
Село Ботово, 19 декабря
Дело о вступлении моем в службу не остановилось. Батюшка вскоре после посещения моего поехал в Москву и заехал ночевать ко мне. Мы говорили о том же предмете; но я не сообщил ему мыслей своих и только выразил удовольствие видеть себя совершенно в стороне по этому делу.
5-го числа получил я письмо от батюшки, в коем он изъявлял сожаление свое, что не мог провести вместе со мной день именин своих, и убедительно просил меня прибыть в Москву к 8-му числу, чтобы провести сей день вместе. Я был на охоте, когда письмо это пришло; жена распечатала его и, по возвращении моем домой спросила, что могло бы значить такое приглашение. Настоящая причина такого приглашения не могла укрыться; я объяснил жене все предыдущее, но как я полагал, что таким сильным поводом для батюшки – звать меня в Москву – могли только служить новые старания полиции завлечь меня, я отказался от этой поездки и написал ему следующее:
«Любезный батюшка! Письмо ваше от 3 числа получено здесь вчера поутру, в то время как я был на волчьей охоте. Проходив все утро по лесу, в холодную и неприятную погоду, я волков не видел, а порядочно простудился. Новый недуг сей присоединился к остаткам прежнего, еще не совсем прошедшего, и я сегодня на именины свои не совсем здоров. Примите поздравление мое с днем ангела вашего, который я надеялся провести с вами в Осташове или в Ботове. Не удается мне даже исполнить обоюдного желания нашего провести 8 число вместе, и за то не взыщите на мне, любезный батюшка. Нездоровье мое не послужило бы препятствием поспешить на зов ваш; но я не могу теперь в Москву ехать, потому что никто не поверит предлогу, а всякой станет заключать, что под поездкой сей кроются отвлеченные причины и какие-либо иски. Вы сами, сравнивая мое поведение с поведением другого лица, находившегося в подобных обстоятельствах, оправдывали меня; я вел себя просто, как сердце указывало, и теперь должен остерегаться, чтобы через отклонение от того пути не подвергнуться той же участи, как то лицо, коего пример у нас перед глазами. Не сердитесь за то, что я так отвечаю на ваше нежное участие; поверьте, что я умею чувствовать расположение ваше ко мне; но не страшно ли оступиться в таких скользких обстоятельствах? За сим последовала бы утрата драгоценнейшего приобретения моего на службе – доброго мнения и душевного спокойствия…»
Я мог после того надеяться, что меня оставят в покое, но случилось иначе. 11 декабря получил я другое письмо от батюшки, коим он убедительно просил меня приехать, не объясняя, однако же, причин настоятельности своей. Он писал, что, надеясь на приезд мой по первому письму, он многих предупредил о том, а потому появление мое не даст поводу ни к каким толкам; он находил поездку сию необходимой, говорил, что все рассудил и всячески просил меня не отказать ему в сем случае и утешить его приездом.
За день до получения письма сего, приехала ко мне жена брата Михайлы[85], недавно возвратившаяся из Петербурга; она сообщила мне переданное ей там с довольной подробностью все случившееся в Москве по случаю представления Цынским обо мне записки к Бенкендорфу. Передав записку сию Александру Мордвинову, Бенкендорф сказал, что она была очень приятна государю, и что такой отзыв может быть очень полезен для меня.
Я предчувствовал, что батюшка был завлечен словами Кашинцова и Цынского, которые, действуя по приказанию своего начальства, льстили ему, не надеясь другим путем выманить меня для узнания моего образа мыслей. И в самом деле, разве не могло правительство прямо обратиться ко мне, если оно желало меня снова иметь на службе? И такое изворотливое средство для завлечения меня на службу не давало ли мне повод думать, что под сим скрывалось другое намерение еще более погубить меня, приняв меня на службу, как бы по искам моим и оставив меня без должности в Петербурге, чем бы совершенно разорили меня, отвлекли от семейства и уронили в общем мнении?
Я выехал отсюда 12-го числа и в тот же день к 7-му часу вечера приехал в Москву. Подъезжая к крыльцу квартиры батюшки, я встретил его в санях, собравшегося по городу с визитами. Я остановил его. Первое его слово было пересесть к нему и прямо ехать к Кашинцову. Я тотчас увидел, что не ошибся в предположениях своих, и отвечал, что не имею никакого дела до Кашинцова, и приехал единственно к нему по его требованию.
– Так воротимся, – сказал батюшка, – я за Кашинцовым пошлю.
– И это не нужно, – сказал я. – Кашинцов нам помешает; я для вас приехал, а не для Кашинцова.
Мы вошли в комнату. Батюшка говорил мне, что Бенкендорф, по выходе от государя, в бытность его в Москве, положил резолюцию своей рукой на поданной ему записке обо мне, в которой значилось, что государь был очень доволен таким отзывом обо мне. Резолюцию сию будто сам Кашинцов видел и заметил, что далее было написано «и приказал!», но что за сим следовало не мог видеть, потому что записка в сем месте была накрыта другой бумагой, которую он будто не смел сдвинуть. И вот все, за чем меня звали! Довольно неловко придумали оборот сей… Батюшка, впрочем, не сомневался более, что Цынский и Кашинцов действовали по наущению правительства. Письмо мое было отдано Кашинцову. Он изъявил опасения свои, но говорил, что оно им очень понравилось, до чего мне, впрочем, никакого дела не было. Тогда я просил батюшку выслушать меня и объяснил ему мой образ мыслей.
В действии правительства могло быть два умысла: или оно желало иметь меня на службе по надобностям, мне неизвестным, или оно желало оправдаться в общем мнении, пожертвовав мною, и выставить мое малодушие. В первом случае, пути были просты, воля государя все могла решить, и посредников не было нужно; во втором мне надобно было быть крайне осторожным. Я ни в каком случае не хотел искать службы и всего менее быть зависимым от ходатайства посторонних и сожалел о людях, приближенных к государю, которые могли столько ошибаться во мне, и постоянное уважение, которое я оказывал к старшим, смешалось с уничижением. Они думали, что я обрадуюсь их посредничеству и буду искать в них; но они не знали гордости моей и не предчувствовали, что, если я для них был тягостен во время службы моей, то ныне буду еще тягостнее, если попаду опять в службу. Я никому из них не верил, не верю, и наружное уверение, которое я им показывал, нисколько не значило, чтобы за ним следовало и душевное мое уважение, которого они не заслуживали. К чему мне было искать в них, когда мне предоставлен был кратчайший путь подать прошение на высочайшее имя? Если государю угодно иметь меня на службе, то от него зависит отдать приказ о зачислении меня вновь, и я буду служить без всяких условий. «Условия, какие ты захочешь», – сказал мне батюшка, и хотел продолжать; но я прервал его и объявил, что считал условия неприличными между государем и подданным и не хотел ни о каких знать, но что меня ныне озабочивала другая мысль: если умыслы их нечисты, то они распустят слухи, что я был вызван в Москву для приглашения меня вступить в службу, но что я показал много спеси и отказался, чем выставят меня неправым в общем мнении.