Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…влажное перо.
…влажная овечья шерсть, которую привозят в мешках. И мешки приходится таскать. Они тяжелые, и после второго-третьего спина начинает ныть. Но останавливаться нельзя, сзади подгоняет мастер. Он должен следить за всеми, но смотрит лишь на Таннис. И шипит, стоит ей замедлить шаг, увольнением грозится. А другой работы она не найдет, разве что в борделе.
Надо успокоиться. И дышать, сквозь стиснутые зубы, глубоко, до ломоты в ребрах, до кругов перед глазами… не сесть – упасть в низкое разлапистое кресло, которое трещит и опасно кренится. Кресло дряхлое, как и все в этом доме.
Что ей делать?
Бежать. Это – единственный шанс, но не стоит обманываться, ей не позволят выйти из дома… пока не позволят.
Думай, Таннис. Налей себе воды. Графин высокий и с широким горлом, рукоять его липкая от грязи, и вода пахнет илом. Как бы не отравиться… и смешно, всего-то год прошел, а она уже воду пить брезгует, раньше вон из подземного колодца хлебала и ничего.
Стакан протереть платком. Паутину смахнуть. И открыть массивный тяжелый шкаф. Меха. Паутина. Пыль…
– Осторожно, деточка, – раздался сладкий голос, – не стоит их трогать. Потом не отмоешься. Давно пора было выбросить, но Ульне против. Она так неистово держится за прошлое, что это просто-напросто ненормально. Но разве мне говорить о ненормальности?
Женщина в розовом платье засмеялась.
– Кто вы?
– Марта, деточка, просто Марта…
– Таннис.
Она видела эту старуху в театре. Крупная, пышная и из-за платья выглядит еще пышнее. Лицо ее мягкое, сдобное, с корочкой румянца на щеках, дрожжеватой непропеченной кожей и изюминами глаз. Из-под соломенной шляпки выбиваются седые локоны, завитые по последней моде. А широкий атласный бант почти скрыт двумя подбородками дамы.
Шея ее коротка.
Грудь – обильна и выглядывает из чересчур низкого, почти непристойного выреза. Старуха щедро присыпала грудь пудрой, и та сбилась, скаталась, обрисовав морщины.
В руках она держала ридикюль грязно-розового цвета, раздувшийся, напомнивший дохлую рыбину. И вышивка поблескивала чешуей.
– Идем, деточка. Скоро подадут обед. – Она ступала грузно, и широкие юбки колыхались. – Не следует его злить…
Сумасшедшая.
Одна из…
Во главе стола восседала некоронованная королева. Худая, изможденная женщина, чей взгляд скользнул мимо Таннис, задержавшись на Марте.
Мертвый?
Пожалуй. И лицо это застыло, потемнело от времени. Вырядилась она в белое платье, отделанное пожелтевшим кружевом. На редких волосах удерживались венок из флердоранжа и серая, запыленная фата, которую Ульне мяла в пальцах. Их движения, неторопливые, размеренные, завораживали.
– Она горюет об исчезнувшем муже, – громким шепотом возвестила Марта. И приложила к напудренной щеке платок. – Он покинул ее сразу после свадьбы… такая трагедия.
В голосе не было ни капли сочувствия. Трагедия, как и все прочее в доме, изрядно постарела, покрылась пылью и трещинами.
Место по правую руку Ульне занял Освальд. Таннис он приветствовал кивком, но и только. Напротив него устроилась некрасивая женщина в черном наряде.
– Наша супруга. – Марта держала Таннис за руку липкими, жадными пальцами. – Она в трауре.
– Марта, – окликнул Освальд.
А женщина в черном судорожно всхлипнула, поднялась, и четки, которые она сжимала, задребезжали. А может, не четки, но серебряные тарелки… или канделябры… или стеклышки в уродливых окнах Шеффолк-холла.
– Да, Освальд? – Старушка съежилась, она смотрела на него, не способная скрыть ужас. – Я опять что-то не то сказала, да? Прости… ты же знаешь, я никогда не умела думать о том, о чем говорю… у нас траур… наш дорогой отец умер…
– Марта!
– Он ведь и вправду умер! – торопливо произнесла Марта и вытащила из ридикюля помятое печенье. Она бережно собрала прилипшие к нему пылинки, скатала и вытерла о платье. – Такая скоропостижная кончина… возраст, не иначе как возраст… нам всем так жаль, так жаль…
– Возраст, – глухо повторила женщина в черном, занимая свое место. Она держала спину прямо, а подбородок задирала так высоко, что шея ее изгибалась, а башня из темных волос опасно кренилась. – Бедный папа… я молюсь за его душу.
– Мы все молимся, – пробормотала Марта, отчаянно пережевывая печенье.
– Дорогой, – женщина отвернулась, – ей обязательно присутствовать за столом?
– Марте?
– Нет.
– Обязательно. Мы ведь говорили об этом. – Тон Освальда был мягким, но женщина отступила, она задрала подбородок еще сильней, и кожа на шее опасно натянулась.
Белая какая…
– Мы все – одна семья, – мягко заметил Освальд.
– Конечно, конечно… – Марта захихикала, роняя изо рта коричневые крошки. – Одна семья… как еще?
Таннис закрыла глаза, пытаясь отрешиться от дурноты.
Сон.
Безумный извращенный сон, рожденный страхами. Сейчас Таннис откроет глаза и обнаружит себя лежащей в постели.
Открыла.
Ничего не изменилось, разве что свечей поубавилось, но их все равно было чересчур много, и свет заставлял Освальда болезненно кривиться.
– Не волнуйся, дорогая, – сказала Марта, вытирая губы ладонью. – Ты привыкнешь. А хочешь, я тебе шарфик свяжу?
Старик обретался у самой реки. Черный, какой-то осклизлый с виду домишко почти съехал в воду. Он опирался на врытые в землю столбы, которые покрывал толстый слой ила и грязи. И, несмотря на холод, грязь эта продолжала гнить.
А может, и не грязь, но хозяин дома.
Он сидел на крыльце, широко расставив ноги, и полотняные штаны натягивались на коленях, а штанины задирались. Обмотанные тряпьем ступни гляделись непомерно большими.
Кейрен прижимал к носу платок, кляня себя за то, что не подумал о заглушках. И вообще, ведомый смутным предчувствием, полез сюда.
– От ить… смердит, – сказал старик, выбивая трубку о ладонь. На левой его руке сохранились два пальца и те слиплись, словно срослись.
Старик сунул руку в подмышку и поскребся.
– Блохи житья не дають. А ишшо ты приперся, господин начальник.
Зубов у него почти не осталось. И из распухших десен торчали гнилые пеньки.
– Помереть спокойно немашеки.
– Успеешь помереть.
Кейрен злился на него, на себя за невозможность отрешиться от безумной идеи, на сам этот пологий грязный берег, бессонную ночь… и дом, где матушка затеяла очередной ужин в изящных декорациях. Ему надлежало быть. А он, поняв, что все-таки сорвется, сбежал. И за побег было стыдно.