Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напряженно прислушиваюсь к каждому звуку. Вот послышались шаги в коридоре. Прощаются. Дважды скрипнула дверь. Я выхожу.
— Освободился?
— Не освободился, а — избавился.
Идем в нашу комнату. Вижу, Георгий весь словно наэлектризованный, нервно ходит по комнате, жестикулирует. Очевидно, разговор у них был не из приятных. Он говорит:
— Удивлялся, что я предложил тебе оставить нас. Должен был пояснить: «Жена ничего не знает о моей работе, и подобных разговоров прошу не вести в ее присутствии». Кажется, понял. Допытывался о членах нашего райкома. Но более всего интересовался адресом «парня, сберегающего тол и листовки». «Зачем это тебе?» — попробовал я вызвать его на откровенность. Он не смутился: «Чтобы знать, к кому обратиться в критический момент, когда нам срочно понадобится взрывчатка». — «К членам райкома будешь обращаться только через меня», — предупредил я. «Почему?» — «Объяснения, говорю, тебе не нужны». Он рассердился: «Не доверяешь товарищу по борьбе?» Пришлось не совсем вежливо попросить его сбавить тон...
— И он сбавил? — осмеливаюсь задать вопрос.
— Разумеется. Стал как шелковый. Отпустил несколько комплиментов по твоему адресу и ко мне подлизывался. Типичный хамелеон. Словом, разошлись мы мирно. Боюсь только, чтобы не довелось мне со временем произнести знаменитую фразу: «И ты, Брут?»
К разговору о Крамаренко больше не возвращаемся. Словно забыли, что он приходил. Продолжаем говорить о своем. Георгий шутит, и я пытаюсь казаться веселой. Однако сегодня впервые мне закралась мысль, что его жизнь в опасности. Стараюсь отогнать тяжелое предчувствие, вернуть веру в нашу счастливую судьбу — и не могу.
Среда, 17 декабря. Ровно в час дня заходим с Фросей Кащеевой в аптеку, людей не много, но в помещении шумно: ассортимент лекарств ограничен, все возмущаются. Кто-то говорит скрипучим голосом: «Горчичники и те на вес золота». Кто-то добавляет: «Хоть умирай, никому ты не нужен». Фрося дождалась, когда кассирша освободилась, подошла к окошечку:
— Елена Мироновна у себя?
— Да. — Девушка показывает на дверь в левом углу за прилавком.
Направляемся туда. Коридорчик, стулья. У двери кабинета заведующей две женщины ожидают своей очереди. Пристраиваемся к ним. «Лютые морозы начались», — шепчет мне Фрося, став спиною к женщинам. Я знаю, что можно не отвечать на эти случайные слова, потому что Фрося говорит рассеянно, думая о другом, но поддерживаю разговор: «Мне нравятся весна и ранняя осень». Из кабинета вышел низенький мужчина, на ходу читает рецепт, мимо него в дверь кабинета проскользнула женщина из нашей очереди. Она задержалась на приеме недолго. Прошла и вторая. Наконец — мы.
— Разрешите? — спрашивает Фрося.
— Пожалуйста, входите.
Меня очаровывает сам вид этой загадочной Елены Мироновны. Предполагала увидеть пожилую важную даму, а за столом — еще совсем молодая женщина в белом халате. Тонкое, бледно-розовое лицо ее словно светится — такое оно чистое, белый высокий лоб, золотистые прямые волосы с ровным пробором; эту гармонию красок дополняет голубизна глаз. Настоящая белая лилия.
Поздоровавшись, Фрося говорит приглушенным голосом:
— Нам нужны эффективные лекарства против ангины...
— Ясно.
Женщина набрасывает на себя пальто и ведет нас через другие двери в затемненный коридор, оттуда мы попадаем во двор. Там хаотично лежат в углу разные тумбы, поломанные столы, заготовленные, вероятно, для отопления аптеки. За большим фанерным ящиком видим салазки, а на них мешок, набитый чем-то комковатым, как картошка.
— Везите, — негромко говорит заведующая.
Прощаемся, благодарим ее. Перед тем как выйти на улицу, Фрося напутствует:
— Будем свободно разговаривать, смеяться. Ради всего святого, не смотри так напряженно, словно на тебя вот-вот бросятся двести тигров. — В тишине улицы звонко раздался ее смех, еще далекий от естественного. — Звери, правда, съедят нас, зато и немцы разбегутся из Киева как сумасшедшие. Ха-ха-ха! Ты бывала в зоопарке?
— Не один раз, — отвечаю серьезно, еще не освоившись с ролью «веселой».
— Не смотри же так опасливо, — повторяет Фрося и непринужденно продолжает: — Хорошие животные эти тигры, а живут так мало — до двадцати лет. Слоны — восемьдесят.
В разговор вступаю и я:
— А обезьяны?
Фрося смеется.
— Не знаю. Спросишь у них.
Разговариваем «свободно», и все же не оставляет мысль, что везем не радиоприемник, а мину. Она может «проспать», как говорят саперы, но может и взорваться. И тогда...
Но лучше об этом не думать.
У ресторана «Театральный» снуют немцы; очевидно, к обеду привезли свежее пиво. Мы придерживаемся противоположной стороны улицы, и все же закрадывается страх: а что, если кто-нибудь из них от нечего делать заинтересуется нашим мешком? Известно ведь: даже идеально продуманную операцию порою разрушает нелепый случай. Фрося говорит:
— Впрячь бы одного из них в наши сани. Да погонять бы кнутом. Ха-ха-ха! Ехали бы по «зеленой улице». Кто заподозрит?
Смех у нее не громкий, приятный, с частыми переливами, как звоночек. То и дело бросаю взгляд на Фросю и любуюсь. От мороза и волнения ее щеки цветут как мак. В глазах поблескивает азарт бывшей спортсменки, из-под платочка выбилась прядь черных волос и играет с ветерком. Она одета просто — валенки, обычное пальто, не такое, как у фольксдойче или у новых модниц с кепками на голове, но любую из них Фрося легко перещеголяла бы своей привлекательностью.
Эсэсовцы... Они появились с улицы Лысенко, из-за угла оперного театра и идут нам наперерез. Фрося шепчет: «Не торопись» — и, будто пересказывая какую-то смешную историю, смеется. Я тоже улыбаюсь, заставляю себя быть спокойной. Эсэсовцы о чем-то говорят, спорят. Между нами остается не более трех шагов, и я слышу обрывок разговора. Один говорит: «Мы делаем здесь важное дело, а ловкий Блунгофер и еще кое-кто делают себе карьеру в Берлине». Второй: «Удивительно, что рейхсфюрер протежирует таким». Первый: «Потому что они все время вертятся перед начальством». Второй: «Ты прав». Увлекшись разговором, эсэсовцы не обратили на нас внимания. Фрося вытирает рукавом вспотевший лоб, и я понимаю, какого огромного внутреннего напряжения стоили ей эти минуты. Мне — тоже. Сворачиваем на улицу