Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть чудная дзенская история, которую вычитал я – не помню в какой книжке – в эпоху моих собственных дзенских опытов; история про человека, стоящего на вершине холма – и трех других, стоящих внизу и спорящих, что он там делает. Один полагает, что этот человек на вершине холма – пастух и что он стоит там, высматривая пропавшую из стада овцу; другой говорит, что нет, вряд ли, скорее всего, он ждет друга; третий думает, что он наслаждается ветром и вечерней прохладой. Они спорят, спорят, договориться не могут, наконец, карабкаются наверх, чтобы спросить самого человека. Вы здесь стоите, потому что овцу высматриваете? – Нет, я не пастух. Потому что друга ждете? – Нет, я не жду никакого друга. Потому что наслаждаетесь ветром и вечерней прохладой? – Да нет, я и вечерней прохладой не очень-то наслаждаюсь. – Тогда зачем же вы здесь стоите? – А ни за чем. Я просто так здесь стою…
Виктору (если он знал ее) нравилась (я уверен) эта история; он только спрашивал себя, удивляясь себе, было ли его просто так – дзенским просто так, или это было просто так – просто так. Он часто и все чаще удивлялся себе теперь. Он полюбил латиноамериканскую музыку, пристрастье к которой, вместе с сумкой компактных дисков, Тина привезла когда-то из Мексики. Тина слушала эти диски, другие диски, когда снимала кого-нибудь, что-нибудь (у себя дома и в студии возле Восточного порта), когда возилась с отснятым материалом на компьютере или, по старинке, без оного (что составляло одно из любимейших занятий ее); хорошо в этой музыке разбиралась, то есть слушала не только всем известных певцов и певиц (Buena Vista Social, понятное дело, Club и Сезарию, конечно же, Эвору), но и таких, о которых, как понял Виктор, знакомясь с материей, почти никто в Европе не слыхивал, кроме уж совсем завзятых знатоков и любителей, оригиналов и чудаков… Виктору не все, разумеется, нравилось, но многое нравилось очень сильно, к собственному его удивлению. А что, собственно, здесь удивительного? А удивительным было здесь просто так. Ему эта музыка – с ее гитарами, ее голосами, ее разными стилями, разнообразными вариантами этих стилей, колумбийской кумбией и кумбией аргентинской, так называемой романтической кумбией, пачангой и сальсой, ее безудержными или притворно-сдержанными, всегда готовыми к взрыву ритмами, – нравилась сама по себе, без всякой, еще раз, связи с его аскетическим подвигом, его поисками всеразрешающей истины, всеобъясняющей пустоты, и это столь обычное для всех других людей (незанятых, или не столь сильно занятых поисками истины, не говорю уж об аскетическом подвиге) дело (обстоятельство, состояние души…) – вот просто нравится тебе что-то, и все тут, – казалось ему, отшельнику и подвижнику, почти фантастическим, как будто он узнавал в эти годы какого-то нового, до сих пор не известного ему персонажа – в себе, не известного ему самому – себя, впервые знакомился с ним и с собою. Ему, выходит, нравится латиноамериканская музыка, и карибская, и мексиканская, и аргентинская, и морна, и соул, и танго – вот так новость, вот так сюрприз… Да он просто не обращал на себя внимания (казалось ему). Теперь он внимание на себя обратил, увидел себя, удивился себе. Так нравилась ему эта музыка, что, в конце концов, купил он музыкальную систему, усилители и колонки, дорогие и очень хорошие – он покупал теперь только дорогие, хорошие вещи, – очень странно смотревшиеся в его почти пустой (как впоследствии я мог убедиться), японскими татами выложенной квартире, в соседстве с дза-дзенской подушкой и бронзовой статуей бодхисаттвы Манджушри с коротким мечом в руке, рассекающим наши иллюзии, соблазны и заблуждения, нашу самость и личность… Не только слушал он теперь эту музыку и у Тины, и у себя дома, готовя ужин и убирая квартиру – это он-то, на любые хлопоты по хозяйству смотревший до сих пор как на саму, пытавшийся и ужин готовить и квартиру убирать в медитативном молчании, не отрываясь от коана, от поисков подлинного лица! – не только слушал он музыку, но, в сущности, хотелось ему танцевать, то и дело ловил он себя на том, что начинает приплясывать, и почему бы, он думал, не записаться ему вместе с Тиной на какие-нибудь – во Франкфурте их множество, как везде – курсы танго, или курсы сальсы, или курсы еще чего-нибудь, не так уж важно чего; однажды, проходя вдвоем мимо кафельного плоского здания Института имени Сервантеса, Instituto Cervantes, испанского, суконным языком скажем, культурного центра, в начале Ротшильдовского парка и, значит, по соседству со Старой оперой, с Lifestyle-лавочкой, да и от Тининого дома недалеко (во Франкфурте все рядом, если не рядом, то близко), в какой-то весенний вечер проходя мимо этого испанского института, обнаружили они, он и Тина, что двери распахнуты, толпа переминается в вестибюле от стенда к стенду и за распахнутыми тоже дверями большого зала видны танцующие пары, слышны звуки танго. В самом деле, был, говоря языком не менее суконным, день открытых дверей; можно было записаться на курсы такие и курсы сякие; выпить вина и отведать паэльи; можно было за небольшую плату поучаствовать в танцах, попробовать первые па под руководством веселой учительницы с выкрашенными в серебро волосами. Виктор хотел этого, а Тина совсем не хотела. Были две пожилые пары, танцевавшие лучше всех, две дамы на высоких каблуках, два джентльмена, щелкавшие кожаными подошвами лакированных блестящих ботинок. Была совсем молоденькая пара, зашедшая, похоже, случайно, как и Виктор с Тиной, мальчик в кроссовках и джинсах, девушка все-таки в туфельках. Выяснилось, что Виктор простейшие, и даже непростейшие танговые шаги уже знал, помнил их по школьным урокам танцев; в паре с учительницей, болтавшей серебряными, гладкими волосами, двигался так уверенно, как будто танцевал каждый вечер, с той сосредоточенностью, которую вносил во все, что делал, но и с какой-то, Тине, пожалуй, еще незнакомой, отсутствующей улыбкой. А по сути он ведь и танцевал каждый вечер, каждый день и каждое утро, после сессина в особенности, казалось Тине, стоявшей в сторонке, переминавшейся у дверей. Рассыпая волосы, учительница откидывалась назад, перехваченная им в талии, заступая ему за бедро, очевидно, им очарованная… Чтобы записаться на курсы, нужен партнер, нужна партнерша. Виктор хотел, Тина не хотела по-прежнему. Мы можем подыскать вам партнершу, объявила сребровласая, вздымая и опуская маленький отчетливый бюст, зыркая глазами на Тину. Что ж, прекрасно, объявила, в свою очередь, Тина, когда они вышли на розово-закатную улицу, пускай он записывается, а ей не нужно, неинтересно. С таким несчастным, лживо-спокойным лицом она произнесла это, что, почувствовал Виктор, лучше уж ему отказаться от курсов танго в институте Сервантеса, по крайней мере, до тех пор, покуда не удастся ему уговорить Тину танцевать вместе с ним. А он и хотел танцевать с Тиной, ни с какой не сребровласой учительницей. Но Тина чувствовала себя слишком большой, слишком толстой, слишком неловкой; да и вправду ей это было неинтересно, не нужно.
Ей и не случалось танцевать ни с кем, ни разу, даже не с Бертиных, а с каких-то уже совсем давних времен, со времен ее соленых волос и поездок по Рейну на пароходе, первых, беспоцелуйных, дружб с патлатыми, неуправляемыми мальчишками, которые на тех школьных идиотических вечеринках, куда она вскорости перестала ходить, приглашали ее, лишь если не было у них другой, лучшей пары. Прошлое преследует нас, и мы, наверное, никогда не убежим от него… Виктор почувствовал здесь границу, перейти которую дано ему не было. Зато с радостью, или, по крайней мере, убеждая себя, что с радостью, согласилась она ехать с ним в Мюнхен на концерт Сезарии Эворы, хотя ехать надо было часа четыре, если пробок не будет, а они почти всегда есть, в одну, четыре же, в лучшем случае три с половиной, в обратную сторону, и в обратную сторону – ночью, и, конечно, это напомнило ей безумные эскапады Бертиных времен, поездки в Париж и Лондон, ночные, долгие возвращенья. Вспоминать об этом ей не хотелось; но не хотелось и отказывать Виктору; и вообще надо радоваться жизни, убеждала она себя; уметь радоваться жизни или учиться этому; оставаться молодой, способной на авантюру, готовой к любым приключениям; хотя, будь ее воля, сидела бы она дома, перебирала бы свои фотографии. Но Виктор, страшно узнаваемыми, шальными глазами на нее глядючи, говорил, что билеты заказаны, махнем в Мюнхен, почему бы и нет, четыреста километров туда и четыреста километров обратно, подумаешь, плевое дело, зато увидим живую (еще живую) легенду, вообще прокатимся, он с работы уйдет пораньше, а к утру они возвратятся. И назавтра в банк пойдет он невыспавшимся? Ну и что с того; пойдет, значит, невыспавшимся; не привыкать стать… Концерт был в Мюнхенской филармонии, в так называемом Гастейге, чудном месте и зале, предназначенном, впрочем, для концертов чинных и симфонических; смешно было смотреть на расфуфыренную публику, в костюмах и вечерних платьях, сидевшую в своих креслах, как будто играли ей Брукнера или Брамса; лишь отдельные девушки подходили к сцене или к барьеру, отделявшему бельэтаж от партера, начинали приплясывать, вращая над головою руками, более или менее голыми. Тина думала, что Виктор тоже пойдет к барьеру и станет приплясывать вместе с голорукими девушками, а Виктор думал, что Тина все равно не пойдет вместе с ним, и потому оставался сидеть, лишь отбивая пальцами такт сперва на своей, затем на ее, Тининой, круглой коленке. Великая певица выступала, как всегда выступала она, босиком, уже старенькая, маленькая, с короткой стрижкой, с едва заметно, но все-таки заметно неподвижной после инсульта рукою, стараясь, похоже, скрыть эту руку, становясь к очарованному залу чуть боком; после нескольких песен, устав от них, села в прозрачно-сумрачной глубине сцены за маленький столик и, к восторгу публики, наблюдавшей скорее за нею, чем за ее молодыми музыкантами, продолжавшими в свете софитов играть свои прекрасные, печальные, пресловутой капвердской меланхолии (содаде…) исполненные мелодии, закурила сигару (кто когда курил на сцене в Гастейге?), выпила сначала одну, потом, к растущему восторгу публики, еще одну рюмочку очевидно многоградусного чего-то; затем исполнила еще несколько песен (морн), как-то неуверенно держа микрофон пальцами в кольцах, почти не улыбаясь, с крошечной, тайной, только в бинокль, предусмотрительно взятый с собою Виктором, различимой усмешкой в глазах, с каким-то трагическим покоем в лице, во всем облике.