Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш эшелон прибыл в Елец из Грязей, и там же на станции состоялся митинг. Речи. На разных языках: в составе нашего эшелона были представители нескольких национальностей.
Мы очень старались иметь подтянутый бравый вид. Аккуратность, воинская выправка, уважение к своему мундиру. А лапти, тулупы, бабьи кофты, босые ноги, да, так бывало, это правда, особенно поначалу. Одеть, обуть революционную армию после многих лет войны не так-то просто. Я научился мерзнуть, стучать зубами от холода и сырости, но фасон держал. Да и не фасон вовсе! А внешний вид красного бойца. Мы приняли на вооружение иглу и нитку, стали высмеивать небрежность левых элементов, остро, колюче, как тогда умели. Учились аккуратности и даже лоску старых офицеров, поняв, что таков заказ революции.
Речи не переводили, но это было и не нужно, мы знали, о чем говорят бойцы-ораторы. А потом предложили мне выступать на русском языке. Я совсем не умел выступать и очень робел, хотя мадьяры, чехи, китайцы, возникавшие в ночной темноте елецкие красноармейцы и штатские вызывали во мне чувство радости, гордости, счастья. Чувства, которые выразить словами, неумелыми и нескладными, казалось мне преступлением.
Я поднялся на что-то, служившее нам трибуной, и вместо речи стал читать стихи. Я читал стихотворение «Трубадур». Подходило ли оно к тому моменту, той ночи перед боем? К чему этот вопрос. Других я не знал. Да они еще и не были созданы поэтами революции...
Когда я читал, голосом, уже ставшим уверенным и громким, я ощущал, что если не слова, то настроение, которое владело мною, дошло до сердца моих товарищей. Меня слушали так же внимательно, как слушал и вникал я сам в незнакомую речь каждого, кто выступал до меня.
Потом на митинге выступали штатские, коммунисты Ельца. А под конец на трибуну поднялся стройный черноусый комиссар, молодой, с седыми висками. Он сказал, что Мамонтов - авантюрист, что будем защищать город, спасать хлеб революции, и прочитал стихи. Я потом узнал, что это были его собственные стихи. Завтра ему предстояло погибнуть от рук мамонтовцев.
Какие он прочитал стихи? Мне кажется, там была строка: «И победим - теперь иль никогда».
Он прочитал «Присягу красноармейца».
Тебе, народ, твоей державной воле
Народных дум исполненный совет,
Отдать себя в борьбе с людской неволей
Даю торжественно Великий мой обет.
К оружью все!.. Весь мир горит в тревоге.
Великий спор решит великий бой...
Благословим все тернии дороги
И охраним стяг красно-огневой.
Дай силы мне, святое наше знамя,
Дай свет очам, чтоб новый мир узреть!
Зажги мне кровь, чтоб в жилах моих пламя
Бессмертно-вечное могло в бою гореть.
Не уступлю я знамя дорогое.
Не уроню скрижаль всемирных грез.
Не посрамлю я имя боевое,
Не оскверню народных чистых слез.
Храни нас, стяг! Ведь мы переступили
Порог черты запретной навсегда!
Лишь мы одни тебе не изменили.
И победим - теперь иль никогда.
И уже больше не вернулся на квартиру, а пошел пешком наверх - в штаб. Шел медленно, удивляясь тому, как мягка, бестревожна эта ночь. Тишина, вдалеке вспыхивают зарницы и летают бабочки, почуяв наступающее тепло, летают, как будто нет никакой войны...
Он подумал о Вале. Впрочем, что значит подумал? Он не думал о ней вовсе, она просто жила в нем, была частью его души и была всегда. Как и сын. В нем, маленьком, была потрясающая надежность. Мужчина.
Когда Александр пробовал представить их обоих, маму и сына, в Саратове, в старом уютном обжитом родительском доме, ему казалось, что Сашка охраняет и охранит Валю. Он не мог и не хотел объяснять этого ощущения, но был уверен, что именно так обстоит дело сейчас и так останется всегда. Кем он будет, сын? Что за чепуха, будет! Он уже есть, он это он, и всё. Сашка, маленький друг, сын, товарищ. О да, они надежны оба, мама и сын, но как же хрупки!
Стоп! Так думать нельзя, не разрешается - они надежны, сильны, вечны. И думать сейчас о них запрещено. Они в безопасности, они ждут его, и весь сказ.
Ну если не о них, то о театре. Я открою свой театр, в Питере, в Народном доме, разумеется, бесплатный, и народный в том смысле... Бог ты мой, он вдруг принялся привычно полемизировать с Мгебровым, с его стихийным бунтарством, патетикой, мелодраматизмом. Все станет строже, гораздо строже. А сам он напишет еще одну, третью по счету пьесу, в заглавии которой будет слово «правда». Может быть, снова «Красная правда», та, которую он понял теперь, в этом августе, вместившем в себя жизнь... А может быть, он назовет ее «Правда о хлебе». Или «Красная правда о хлебе»?
XVI
31 августа вечером Мамонтов занял Елец.
Вермишев не ушел с поля боя. Ему твердили: надо уходить, пора. Сейчас кольцо замкнется. Не упрямься. Есть же воинская мудрость - уйти, чтобы вернуться. А он был в цепи, в горячке боя, и ему казалось, что уйти невозможно. Бежать, поворачивать спину! Нет, не для того он родился! Когда бывало трудно, опасно, очень одиноко, он всегда держался, подкручивая усы, так неужели теперь изменит себе? Светлы надежды, близки свершения, сильна вера... И так хотелось пожить в новом свободном мире, ради которого... Значит, так надо. И он знает - за что! Выбора у него нет. Он отдает свою жизнь за революцию. А многие падают... И многие уходят... Разумнее уходить, конечно разумнее! Но он останется и будет стоять здесь. И успеет еще подкрутить усы, хотя уже видит свою мученическую смерть на лицах палачей, они близко.
Рядом с ним Ермилло, лицо искажено страданием. Прохрипел: «Александр Александрович, бегите!» И его не стало, упал, убитый выстрелом в спину. Одинцов закричал: «Спасайся кто может!»