Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заплетающимися ногами хожу на прощанье по аллеям парка и по лесу.
За эти дни столько перемен и самое жестокое несчастье. У брата Николая 7-го на квартире был обыск. Сам он сейчас во Львове. Значит, грозит арест, значит рушится большая нужная жизнь, его и близких! За что? Всю жизнь неустанная бешеная работа для родной страны, для народа. Пламень работы, вся жизнь в работе, никаких других увлечений. Неужели это было не видно и не ясно всем! Да что же еще нужно и можно требовать от людей! Это жестокая ошибка и несправедливость. Тем более жестокая, что она хуже смерти. Конец научной работы, ошельмование, разрушение жизни близких. Все это грозит.
Эта записная книга выходит книгой горя: смерть матери, сестры, теперь ужас, нависший над братом. Думать о чем-нибудь не могу. Так страшно, так обидно, и так все делается бессмысленно.
Хорошо, что мать умерла до этого, и как жаль, что сам я не успел умереть. Мучительно все это до невыносимого.
Прошлое – кладбище. Здесь дикие, дикие места, на десяток километров ни одного селения. Худосочные сосны, мох, вереск, болото, песок, мухоморы всюду, даже на дорожном песке. Печальная Луга. Ото всех печалей и безысходностей хочется убежать в эти непроходимые болота к мхам и мухоморам, или утопиться в Луге с ее темной зеркальной гладью. До чего же люди глупы, бестактны. Тяжело, и отдых только во сне, когда сознание выключается.
Хожу с Олюшкой по лесам. Леса из мелких сосен, елей, берез, на болоте, покрытом седым мхом с кочками с полками мухоморов. Все наивно и мило, как давняя сказка про лешего и бабу-ягу. Эти прогулки, сон – вот и спасенье от ужаса. Все остальные интересы замерли, замерзли.
Никогда еще не было так грустно и так мучительно. А перед другими, здесь «отдыхающими», приходится скрывать эту муку и грусть.
Дождь, тоскливый осенний мелкий дождь. Вспоминаются все жизненные несчастья. Случай с Николаем хуже всего, он хуже смерти. Энергия, намерения, планы, желание работать – ничего нет.
А кругом меланхолический, гниющий пейзаж петербургской природы. Худосочные сосны и ели на мшистых, болотистых кочках чахлы, как чахоточные березы, траурная темная лента Луги.
Все это было до создания Петербурга. И на самом городе, на его архитектуре, на людях, на меланхолических перспективах и просторах, на геометрической правильности лежит налет смерти, раскрываемой лопатами на петербургских кладбищах.
Хочется вскочить, протереть глаза и закричать страшным голосом, что я жив еще и могу многое нужное для людей сделать. Но, как во сне, крикнуть не могу.
Оцепенение жуткое продолжается ‹…› Руки опускаются. Город с его домами, памятниками, петербургскою красою кажется гробом повапленным, а люди мертвецами, еще не успевшими залезть в гроба.
Сегодня год войны. Она кажется такой же неизбежностью, как осенний дождь и сентябрь. Как трудно, как тяжело жить, и как хотелось бы незаметно и сразу умереть.
Смотря в стекло на письменном столе, в своем отражении узнаю Николая. Словно привидение. Так это страшно.
Старею, чувствую полное оскудение творческих стимулов, беспомощность, бездарность и слабость.
Люди кажутся манекенами, мало отличными от кузнечиков и автомобилей, война не ужасней обвала и грозы. Одервенение, окаменение. Сам для себя превращаюсь в предмет неодушевленный. При таких условиях жить – трудная задача.
Вчера был в Архиве Академии, смотрел рукописные остатки Рождественского. Вот это попадание в архив и есть псевдобессмертие. Может быть, десятки и сотни лет будут лежать эти записные книжки, письма, пока какому-нибудь архивному юноше не понадобится сделать диссертации «по неизданным материалам». Кости на кладбище, нечитаемые статьи в библиотеках да вот эта архивная коллекция – все, чем можно заманивать. Да и это в немногих случаях. Для уничтожения последних следов есть бомбы с аэропланов, как в Лондоне, или обыск, как у брата.
В осеннем городе сквозь клодтовских коней, колонны адмиралтейства и петропавловский шпиль узнаю первородное лесное болото ‹…› с гнилой черной землею, «дух» города сливается с сладковатым гнилым запахом ленинградских кладбищ, люди кажутся временами актерами, шагающими как куклы между небытием до рождения и небытием после гроба. А люди… одни и те же жесты, те же слова, и разница между ними и камнями не такая большая. Поэтому смерть совсем не страшна и похожа на укладывание кукол после петрушечного представления.
Бегут, бегут дни. Третий месяц со дня ареста Николая. ‹…› На свете надо жить твердо, всерьез, веруя в абсолютность эфемерных отношений, договоренностей, условностей между людьми, или самому создавать их. А вот положение стороннего наблюдателя, называющего эфемеры эфемерами, обрывающего все лепестки луковицы в надежде найти несуществующую абсолютную сердцевину – положение несносное и обреченное.
Как однозвучная длинная, длинная нота, ужасная, безысходная тянется все то же. Жить, «изображать» жизнь трудно и мучительно. Исчез и пафос, и самолюбие. Как никогда чувствую себя предметом, объектом, как тумба, стол, в лучшем случае живое дерево. Такая объективизация, конечно, от многого спасает. Тумбам и столам все равно. В частности, очень низкая самооценка. Вместо самолюбия не самооплевание, а отношение к себе самому как к камню.
‹…› Выстрел Дмитрия Сергеевича – это притязание на большее, чем положено, чем тебе, право, дано.
…хочется умереть быстро, незаметно, безо всякого следа. Только ночные часы под одеялом – спокойствие, подобие смерти.
Заметил несколько раз: во сне вспоминается то, что видел во сне. В бодром состоянии это не вспоминалось. Странная двойная жизнь. Две памяти.
В Science News Letter (21 Sept. 1940) статья Эйнштейна «Personal God Concept Causes Science-religion conflict»[279]. Верх плоскости и наивности. Неужели мозг так быстро, безнадежно и безотрадно вянет?
Лейтмотив прежний: леденящий объективизм. Постепенно исчезает самолюбие и эгоизм. ‹…› Такого состояния никогда еще не испытывал, но в таком состоянии очень легко умирать.
Сегодня купил на Арбате M. Guyau Vers d’ un philosophe[280] 1881. Вот строфы из грустных стихов «L’ analyse spectrale»[281]:
Когда