Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я её в Пулково встретил, в джип свой посадил, домой отвёз. Дверь в квартиру открыли, а там соседка. И не спится же ей в половину первого! Стоит, суп в кастрюле моим половником размешивает. За собственным лениво в шкаф забраться. Мой удобнее, на крючке над плитой висит. Глазом зыркнула, отвернулась, халатик запахнула.
— Здрасте. Я Маша. Я приехала к любимому мужчине.
— Добрый вечер, — сухо так.
— Можно, я у вас тут поживу три дня и три ночи?
— Живите, если хозяин позволяет, — и опять в суп уткнулась.
Вонь от того супа рыбная, неаппетитная.
В комнату провёл, свет включил, чемодан поставил. И до утра… Прямо на диване неразложенном… Как в детстве, честное слово. Но хороша, мерзавка. Безумная, страстная, жестокая даже. Но такое каждому мужику на день рождения пожелать можно.
В промежутке вышел на кухню чайник поставить. Соседка сидит, курит.
— На малолеток переключился?
— Завидно?
— Смотри триппер не подхвати.
— Суп не сожги. Уже палёным пахнет.
— Довыёбываешься. Женит на себе, потом будешь на стенки прыгать, когда нового и молоденького найдёт. Комнаты делить начнёте. Ты себе ту, что к кухне ближе, оставь. Она получше будет.
Завидует, что ли. Хрен её разберёт. Она вообще женщина странная, с причудами да с запоями.
В понедельник Машка не уехала. Пока я на работе торчал, сходила и билет поменяла. Ещё на две ночи осталась. А я что? Мне хорошо, хотя стрёмно, конечно. Вроде родственница, племянница бывшая. Инцест сплошной, но приятный такой, сладкий.
Ирка у меня появилась, так она ещё звонила. Но я сразу, мол, извини, радость моя, но тут личная жизнь складывается, не до тебя. Та в слёзы. Плакала в трубку. Несколько раз в месяц звонила и всякий раз плакала. Потом перестала, вроде поняла, что всё — значит всё. На двадцать третье февраля заявилась. Но это уже позже. И молодчинка такая, как зайка себя вела. Ирке понравилась.
…Вон, пришла из магазина. Очередную коробку с вином принесла. Ну что с ней поделать? Говорил же, что не надо, мне от этого сухача пакетного тоска по желудку и тягость в членах. Как не слышит. Лёху обняла, стоит пятками в воде, Леха на лодке рядом на локоть облокотился. Обнимаются. Доведёт мужика до дурости. Ну, положа руку на сердце, скажу, что смотрятся великолепно. Подходят друг дружке — оба с придурью. Только Лёха он родной, он свой до волосков вокруг лысины, я за него сдохнуть могу. А за Машку? А за Машку не могу сдохнуть, но сдох бы, если бы вместе с ней были. Чёрт! А может, это и была моя судьба? Так усиленно её мне кто-то там сверху подпихивал: на, Игорёчек, тебе радость на всю жизнь твою длинную, за всё несчастье и беду твою подарок. Не понял или не расслышал, или слушать не захотел. Или расслышал, да испугался — спасовал. Теперь рефлексии и ревность. Дурак. Другу хорошо, что ещё надо?
А с Киркой как получилось… Ждала она его из армии. Сидим вечером за автопарком, косяк взорвали, к стене кирпичной привалились. Лёха мне письмо даёт. От Киры письмо. Марок штук десять наклеено. Все «по искусству», эрмитажные, чтобы, значит, Лёха город наш не забывал. Я письмо развернул, почерк ровненький такой, плотный, как пропись в первом классе.
— Ты понюхай, — говорит.
— Тебя, что ли? — это уже кумарит меня.
— Письмо понюхай. Духами пахнет. Специально надушила конверт. Как Серебряный век пахнет — жасмином и декадансом. Внутри, правда, не декаданс, а порнуха сплошная, но мне нравится.
Внутри — слов на четыре листочка в клеточку. И в каждой клеточке что-то такое, от чего в штанах дёргается и живёт. Нам ещё до дембеля, как до Америки, а тут такое. Никакой совести нет — такие письма писать. Но ведь ждёт. Ждёт, если этим буковкам верить. Ждёт так, что, как встретит, так и рухнут стены во всём мире, воздух взорвётся, вода закипит, земля поплавится.
— Хорошо тебе, — письмо возвращаю, — любят.
— Игорёша, мудень ты, — Лёха очередной косяк мастрячит, с ладони траву собирает, — что хорошего? Тут теперь жениться надо. Девка ждёт, себя бережёт, а я что? Мне, как джентльмену, только жениться и останется. А я не нагулялся ещё. Понимаешь? Мне ещё свободы надо, простора, а не пелёнок и домашнего супа под гудение стиральной машины.
Когда он вернулся, я уже на практику собирался. Сессию зимнюю с долгами перевалил, до апреля досдавал. Тут уже июнь. Через неделю в поле ехать, говно по шельфу собирать, в бинокуляр разглядывать. Мы с Киркой на вокзал встречать пришли. Я её за эти месяцы и не видел — оказалось, потолстела. Такая упругая, налитая, щедрая, но ещё чуть-чуть — и поплывёт по сторонам страстью своей в пространство.
Лёхе на шею бросилась, заплакала. Он её отодвинул, сам ко мне. С ним уже обнялись сухо, но внутри всё, что у него, что у меня, треснуло. Поехали в общагу. Там вино-курево на неделю. Через неделю он Кирку и выставил. Что-то она ему не так сказала, что-то не так посмотрела. Ерунда это всё, да только явно, что повода ждал. И всё. Отрезал. Закутил-загулял там с нашими. А наши… С них станется. Не знаю, возможно, что я и строг к другу, но всё же неправильно у них получилось. Некрасиво. Впрочем, чужая это жизнь, не мне и судить.
Лёха из лодки выбрался, из рюкзака футболку свежую достал, переоделся. Стоят вдвоём с Машкой у кромки воды, меня ждут. По тропинке к дороге поднимаемся. Трава и тут от шунгита серая. По дороге над головой грузовики с шумом. Прогромыхали пьяно и звонко по колдобинам к порту — и вновь тишина. Хотя тишина очень условная. Музыка от магазина вдоль всего озера разносится. Над входом, по краям вывески, колонки старого проигрывателя приколочены, провод внутрь к магнитоле. Пьеха поёт. Старая песня, весёлая, про соседа. И колонки точно такие, какие у нас в первом классе были.
Проигрыватель «Аккорд», на который учительница пластинки ставила с песнями про Ленина, или с воспоминаниями участников войны, или ещё с чем-то таким, чтобы пафос, голос тревожный и музыка. «Радиоурок» называлось. Мы слушаем, руки перед собой на парте, а она вдоль рядов ходит, указкой дирижирует. Пластинки хранились в картонных коробках в шкафу. На полках под ними пожелтевшие полоски бумаги с давно выцветшими буквами: «Первый класс, вторая четверть», «Третий класс, первая четверть». Каждой четверти свои песни, свои слова. Вначале совсем наивные, потом совсем серьёзные, когда герои гражданской войны погибают, когда героев великой отечественной расстреливают фашисты. Наверное, изложения писали или сочинения о том, как правильно любить Ленина и Родину. Сейчас не вспомнить. Всякая дурь вспоминается, а чему учили — нет. Голубые стены класса вспоминаются. Традесканция в пластмассовых кашпо по стенам. Доска грифельная коричневая, местами словно вспученная. По ней, если влажная, мел не писал. Потому всегда две тряпки лежали: мокрая и сухая. А если дежурным назначат, стоишь и всю перемену доску трёшь и трёшь. По пять раз тряпку в раковине стираешь. Не должно остаться разводов, только коричневый прямоугольник. А если из мелких трещинок мел вымоется, то вообще хорошо. Кто оценивал? Не знаю, кто оценивал, но был в этом какой-то ритуал, понятный и тем, кто на первых партах, и тем, кто на последних.