Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле, «Мороз, Красный нос» песнь не буддийская, а как раз христианская. Здесь христианское смирение перед смертью. Возможно, отсюда и привкус любования смертью.
Твардовский, участник двух кровопролитных войн, лучше знал смерть. И у него к смерти другое отношение.
Первое столкновение со смертью запечатлело еще детское раннее сознание. В наброске к «Пану» поэт вспоминает, что смерть деда «произошла буквально на моих газах». Было мальчику в ту пору около четырех лет. И с печки он смотрел на мертвого деда Гордея, лежавшего на своем запечном месте со свечкой в руке. Следил, как потом его обмывали, обряжали в черный мундир. «Помню, что меня все это занимало и глубоко подавляло и устрашало. Понятие об ужасном и неизбежном для всех людей, а значит, и для меня конце просто наполняло меня всего, когда я, отрываясь от той картины, припадал к разостланной на большом „полу“ или какой-то полке над ним, вровень с печкой овчиной шубе и думал, думал…»
Это «думал, думал» не покажется здесь аберрацией, присущей памяти, если хотя бы раз увидеть фотографию семейства Твардовских, на которой лобастому, очень серьезному мальчику Саше не больше пяти-шести лет.
Много лет спустя это событие претворилось в поэтические строки: «Мне памятно, как умирал мой дед». Как обычно, руда прозы выливается горячим веществом стихов, и одна строчка о том, что внук тосковал, когда дед бывал в отлучке (ходил за пенсией в город), распахивает всю бездну отчаяния: эта новая отлучка навечно, и дед Гордей уже не принесет пряничного коня, не усадит на колено любимого Шурилку-Мурилку.
Эта смерть открыла счет, проторила дорогу «в глухую глубь земли». В стихотворении нет тех подробностей из архивного наброска к «Пану», которые, думается, не упустил бы Николай Алексеевич Некрасов.
Твардовский лаконичен: «Я видел смерть».
В этом стихотворении отражен опыт зрелого человека, атеиста. Смерть для него – это глухая глубь земли. И надежда только одна: на участие живых. Надежда на память о тебе, и все.
В другом стихотворении, написанном четырьмя годами позже, поэт говорит об этом вполне ясно: «Ты дура, смерть: грозишься людям / Своей бездонной пустотой, / А мы условились, что будем / И за твоею жить чертой // И за твоею мглой безгласной, / Мы – здесь, с живыми заодно».
И дальше поэт показывает, как же возможна связь живых и мертвых, демонстрирует это чудо слышания «в вечности друг друга»: «Ты это слышишь, друг-потомок? / Ты подтвердишь мои слова?..»
И на вопрос, прозвучавший из середины прошлого века, путнику, оказавшемуся среди заснеженных курганов где-то на подступах к хутору Загорье, остается только согласно откликнуться: «Да!»
Но не только это, а и пребывание на земле кажется непостижимой вещью. И мне, в общем, понятно, как сделано чудо переклички поэта и его почитателя, а как устроено второе – нет.
«Как этот мир мне потерять из глаз», – говорил поэт. И хочется строчку переиначить и спросить: как этот мир вообще стал возможен для глаз? Онтологическое удивление непреходяще. Это чувство находит разрешение и утоление в другой, не атеистической картине мира.
Для своих поэтических целей к этой иной системе координат прибегал и поэт. Что из этого получалось?
На ум сразу приходит самое яркое его военное стихотворение «Я убит подо Ржевом».
Начало стихотворения мгновенно гипнотизирует и ошарашивает. Голос солдата, убитого в безыменном болоте, звучит как будто из той самой вечности, о которой шла речь. Тоска и тяжесть этого голоса нарастают с каждой новой строчкой. «И ни дна ни покрышки», «Ни петлички, ни лычки». Этот голос принадлежит без вести пропавшему. Он мог носить имя сотен и сотен тысяч. Этого солдата могли звать и Петр Ермаков. Хотя, предположительно, пулеметчик из Барщевщины пропал где-то под Вязьмой.
В том-то и дело, что этот голос стоуст. Он полон горечи и какой-то ярости. Мгновенно голос погружает в земную мглу, «где корни слепые», и тут же воспаряет «облачком пыли» над ржаным холмом. Голос этот – травинка, роса, заря. Это совершенно пантеистический мир. И он вдруг говорит с нами.
И пантеистический зачин также внезапно обрывается, едва только звучит вопрос: «Наш ли Ржев наконец?»
Здесь происходит некий слом, взлом Вселенной, как сказал бы Хлебников. Пантеистическая Вселенная в мгновенье ока слепнет и оборачивается миром современных представлений.
Не ведаю, что происходит с другими читателями, но меня этот поворот озадачивает. И хочется задать встречный детский вопрос: «Неужели ты не знаешь?»
Да, он не знает ни про Ржев, ни про Средний Дон. И приходится смириться с этой художественной условностью и с тем, что стихотворение несколько теряет силу и под конец становится даже монотонным. Долг, знамя, святое, власть, отчизна – эти слова звучат как-то глухо, они тусклы после необыкновенного, бьющего в сердце и из сердца начала. И читатель вроде меня может отважиться на эксперимент, усечь стихотворение. Но из этого ничего хорошего не получается, оно остается просто обрезанным на полуслове. Этот голос, вырвавшийся из глубины, требует воздуха, тишины, внимания. И – снова и снова слабеет, слабеет… Этот слом, какой-то рубец не сглаживается и после нескольких читок.
Возможно, все дело в том, что голос чужого, другого, услышанный вдохновенно автором и в точности переданный, как раз и пресекается после того, как уже сам автор присоединяется к нему и под конец замещает его полностью. Голос другого не остался таковым до конца. Такое впечатление, что автор ему помешал. И наверное, намеренно. На наших глазах в этом стихотворении происходит десакрализация, обмирщение сознания. Искренность, присущая поэту, не позволила выдержать стихотворение в едином духе.
Иную систему координат Твардовский решился художественно освоить и приспособить для своих целей в смелой поэме «Тёркин на том свете».
Кстати, дело там происходит зимой, Тёркин попадает на тот свет в валенках. И сразу вспоминаешь главу «Смерть и воин» из первой книги о Тёркине. Можно даже представить, что это своего рода вставка, возвращение к первой поэме. Рассказ о посмертном опыте уже намечался в ней в главе «Смерть и воин». Тёркин перебарывает Смерть. Но тяжба в реальности не могла так быстро закончиться. Тёркина подбирают солдаты похоронной команды. Не обходится без шутки про «наркомзем». И вот солдат много лет спустя, а на самом деле вскоре после того, как его подняли и понесли в санбат, и оказывается в этом «наркомземе» – на том свете.
Цветовая палитра Твардовского строга, суховата. И тем ярче вспыхивает поэтическая кисть, если автор чуть вольнее окунает ее в краски. Здесь, конечно, выверенная – огнем и холодом вдохновения – стратегия.