Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, – сказала она. – Думаю, именно так.
Я стоял возле выхода и заглядывал каждому мужчине в лицо, словно в хрустальный шар. Так я буду выглядеть через тридцать лет? Или вот так? Или вот это – я будущий? Каждый отвечал мне взглядом, но ни один не выказывал признаков узнавания. Увидев, что экипаж покинул самолет, я топнул ногой по земле. Он снова меня обманул! Я думал, отец изменился, но люди не меняются.
И тут из самолета вышел последний пассажир. Раздраженный коротышка, похожий на пожарный гидрант, на полголовы ниже меня, но с моим носом и подбородком. Он выглядел в точности как я, плюс тридцать лет и семьдесят пять фунтов[22], да еще пара слоев мышц. Наши глаза встретились. У меня возникло такое чувство, словно он послал мне бейсбольный мяч через весь терминал, и этот мяч стукнул меня прямо в лоб. Отец пошагал ко мне, и я невольно отступил назад, словно боялся, что он меня ударит, но он заключил меня в объятия осторожно, словно бьющийся предмет, которым я, по сути, и являлся.
От отцовской хватки, удивительной ширины его плеч, запаха тоника для волос, сигарет и виски, который он выпил в самолете, у меня подкосились ноги. Но даже больше, чем тактильные ощущения и запах, меня поразила реальность его существования. Я обнимал Голос. Я успел забыть, что мой отец – человек из плоти и костей. Со временем он слился у меня с другими воображаемыми отцами, и сейчас, пытаясь его обхватить, я чувствовал себя так, словно обнимаю Балу или Багиру.
В кофейне близ Скай-Харбора мы уселись лицом к лицу за шатким столиком, разглядывая друг друга и убеждаясь в своем сходстве. Он принялся рассказывать про свою жизнь – точнее про то, что хотел выдать в моих глазах за свою жизнь, – полную опасностей, роскоши и приключений. Он старался описывать прошлое в романтических тонах, чтобы отвлечь нас обоих от настоящего – довольно мрачного. Он растратил свой талант, пустил на ветер деньги и сейчас начинал медленно катиться по наклонной. Он рассказывал историю за историей – Шахерезада в темных очках и кожаном пиджаке, пока я сидел молча. Я ловил каждое его слово и верил каждой лжи, даже когда знал, что это ложь, и мне казалось, он понимает это и благодарен мне за столь пристальное внимание и доверчивость, почему и продолжает рассказывать. Позднее я сообразил, что ничего он не понимал. Отец просто волновался, еще сильнее, чем я, и этими рассказами успокаивал свои нервы. Я думал – вот, наконец-то он тут, передо мной, – но, как обычно, отец прятался за Голосом.
Я запомнил лишь несколько эпизодов его изустной автобиографии. Он много болтал о знаменитых красотках, с которыми переспал, но я не мог бы повторить их имена, и о звездах, с которыми водил знакомство, но не помню, с какими. Гораздо лучше мне запомнилось то, чего мы с ним не сказали. Отец никак не объяснил свое исчезновение и не извинился, а я не стал спрашивать. Может, мы оба решили, что момент неподходящий. Может, не знали, с чего начать. Но скорее всего, нам просто не хватило духу. Как бы то ни было, мы предпочли молчать об этом, притворяясь, будто факт его отсутствия в моей жизни и плохого обращения с мамой не лежит на столике между нами, словно дохлая крыса.
Мне притворяться было легче. Отец – как мужчина и отец, – лучше меня сознавал, что натворил. Я читал это по его лицу, слышал в голосе, но не понимал, в чем тут дело. Осознание пришло ко мне годы спустя, когда я близко познакомился с сожалениями и чувством вины и с тем, как они заставляют тебя говорить и выглядеть.
Из многочисленных историй, рассказанных отцом в тот вечер, одна осталась-таки у меня в памяти. Когда я спросил, откуда он взял свой псевдоним и почему решил им пользоваться, отец ответил, что Мёрингер – не настоящая наша фамилия. Его отец, мой дед, был сицилийским эмигрантом по имени Хуго Аттаназио и не мог найти работу, потому что большинство фабрик в нижнем Ист-Сайде принадлежало «фрицам, которые ненавидят итальянцев». Чтобы их обмануть, Хуго позаимствовал имя у своего недавно скончавшегося соседа, немца Франца Мёрингера. Моему отцу никогда не нравилась фамилия Мёрингер, и моего деда он тоже не любил, поэтому, решив заняться шоу-бизнесом, стал Джонни Майклзом.
– Погоди-ка, – сказал я, тыча себя пальцем в грудь, – так я ношу фамилию покойного соседа твоего папаши?
Он засмеялся и изобразил немецкий акцент:
– Йа-йа, звучать забавно, когда ты так говорить!
На следующее утро мы встретились за кофе у отца в отеле. Лицо у него было серое, а глаза – красные. Определенно после нашего разговора он заглянул в бар. Похмелье мешало ему возобновить вчерашний монолог, поэтому у меня не было возможности просто сидеть и слушать. Кто-то должен был говорить. Я стал рассказывать про Билла и Бада, дядю Чарли, «Публиканов», Лану, Шерил и мои планы на жизнь.
– Все еще хочешь стать адвокатом? – спросил отец, прикуривая одну сигарету от другой.
– Почему нет?
Он нахмурился.
– По-твоему, какие у тебя шансы попасть в Йель?
– Призрачные, – ответил я.
– А я думаю, ты поступишь, – сказал отец.
– Серьезно?
– Вряд ли у них много заявлений из этой пустыни, – объяснил он. – Ты им обеспечишь географическое разнообразие.
Его самолет до Лос-Анджелеса вылетал в полдень. Подвозя отца в аэропорт, я все время думал, что