Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да нет, мне хорошо здесь. Только хочется побольше почитать да кое-что из ваших сборников переписать для себя.
— А ты не собираешься здесь, в Кирилловом, насовсем остаться?
— Нет, пожалуй. У вас тоже нестроения много. А мне хочется в такой обители находиться, где бы братья душа в душу жили, без раздоров и неприязни.
— А разве так может быть? — усмехнулся Ефросин, и Иосиф даже в темноте почувствовал его скептическую улыбку, подкреплённую колючим пытливым взглядом.
— Почему же не может? Вот Нил же создал себе такую обитель, пусть маленькую, но ему здесь радостно.
— Так и оставайся здесь, зачем что-то новое выдумывать?
— Боюсь, что Нилов подвиг мне не по силе, у меня есть своё понятие о монашеской жизни. Я всё более склоняюсь к мысли, что инок не должен отстраняться от людей, лишь о своей душе думать, он должен нести свет и знания многим людям, духовно окормлять их, учить добру, — ты же сам говорил, сколь важно это для всех. Я, пожалуй, далеко не со всем согласен, что ты мне тут говорил, но я тоже чувствую, что все мы, люди, каким-то образом зависим друг от друга, от нашей общей молитвы, от количества добра, исходящего от всего человечества. Так кто же, как не монах, должен учить этому добру людей?
Разговор понемногу затухал, иноки ещё некоторое время обменивались малозначительными фразами и скоро заснули.
После утрени, которую они на пару отстояли в собственной келье, Ефросин, как и собирался, отправился к Нилу. Вернулся от него довольный:
— Благословил меня учитель на уход в Троице-Сергиев монастырь. Побранил за строптивость, за то, что книги вредные множил. Но и похвалил за усердие к книгописанию. А ещё открыл он мне, что прежде Паисий Ярославов работу мою и почерк хвалил и сказывал, что хотел бы такого переписчика, как я, иметь. Вот радость-то! Вот хорошо! — ликовал он, как малое дитя, которому вручили долгожданный подарок. — Нил обещал мне письмо к Паисию написать сегодня же к вечеру. Значит, завтра с утра пораньше и отправимся назад. Ты потерпишь ещё денёк?
— С радостью подожду. Я и сам хотел бы ещё с Нилом побеседовать, да неловко самому навязываться, а он меня не зовёт к себе вот уж третий день.
— Так ты сам пойди к нему, хоть и теперь же. Скажи, что перед дорогой поговорить хочешь, вот и спросишь, что надо...
Назад иноки возвращались прежней дорогой, которая раскисала на глазах под каплями мелкого, едва заметного дождичка. Местами лёд на реке совсем осел, его поверхность напоминала мелкую кашицу. Лошадь шла тяжелее, чем накануне, инокам приходилось то и дело выходить на мокрый снег и помогать ей, перетаскивать тележку через раскисшие снежные завалы. В одном месте они даже слышали треск реки под ногами и порядком трухнули. Однако настроение у обоих было приподнятое. Ефросин был рад предстоящему путешествию, на которое получил благословение учителя и духовника, он предвкушал обновление, встречу с новыми книгами, с новыми людьми. Иосиф же с удовольствием вспоминал проведённые в Ниловой пустыни дни, интересные беседы, продолжал испытывать ту необычайную лёгкость на душе, которая пришла к нему в этом унылом уголке Белозерья.
Неожиданно он спохватился, что впервые, вот уже второй, а то и третий день, не вспоминает о Февронии. Он даже потрогал левую сторону и центр груди, где почти два месяца ныла не стихающая давящая боль, которая мешала жить и дышать. Он не мог сразу поверить себе — боли не было. Он забыл про неё, как забывают старые неудобные башмаки. Он снова потрогал грудь и даже надавил на неё — боли не было. Он вздохнул — глубоко и сладостно. И теперь всё было в порядке.
— Что с тобой? — поинтересовался Ефросин, заметив необычные телодвижения спутника.
— Со мной? Радость, — блаженно ответил он, впервые за два месяца улыбнувшись широко и открыто.
Со стороны можно было подумать, что два подгулявших инока возвращаются с приятной трапезы или со свиданьица. А может, так и было? Только трапеза та была не телесной, а духовной...
В монастыре потекла привычная размеренная жизнь. Иосиф вновь спал лишь по пять-шесть часов в сутки, и товарищи изумлялись его трудолюбию и выносливости. Он всегда оказывался там, где надо было поднять самые тяжёлые котлы или мешки, месил неустанно тяжёлое тесто, стоял у пышущей жаром печи...
Весной, когда вскрылись реки, Иосифа, по его желанию, перевели работать на мельницу, где он чувствовал себя привольно и достаточно счастливо. По вечерам допоздна, — а дни становились всё длиннее и длиннее, — переписывал книги для себя. Начал с сочинений Ефрема Сирина, которого весьма почитал и хвалил Нил, наметил ещё размножить труды Петра Дамаскина и Василия Великого. Бумагу ему подарил сам игумен Нифонт.
Перед отъездом в Троице-Сергиев монастырь к Иосифу зашёл Ефросин и принёс подарок: прекрасно написанное чётким полууставом, аккуратно переплетённое и украшенное рисунками Евангелие.
— Это тебе мой подарок, — сказал он. — Может случиться, что более не увидимся, так будешь вспоминать меня. Это я сам лично для тебя переписывал, а рисунки сотворил наш художник Ефрем.
Он с удовольствием глядел, как Иосиф аккуратно перебирает листы и разглядывает изукрашенные золотой краской заставки.
— Спасибо тебе, брат, — растроганно проговорил Иосиф, довольный столь щедрым подарком. — И когда это ты успел?
— Я ещё зимой его писать начал — для себя. А как мы вернулись, сел дописывать, благо Нифонт, узнав, что я ухожу, поотстал малость со своими придирками.
— А что ты так долго в монастыре задержался? Третий месяц уж пошёл, как мы к Нилу ходили. Игумен не отпускал?
— Нет, он меня не держит. Я заканчивал переписывать сборник важный для Кириллова монастыря. Через год, если помнишь, 8 сентября 1480 года Русь наша будет отмечать столетие Куликовской битвы. Я к этому событию давно ещё начал сборник готовить. Туда включил я перечень всех татарских нашествий, «Задонщину», ну и ещё «Псалтырь» с «Александрией». Долго он лежал у меня недоделанный, пока я «Торжественник» отрабатывал. Теперь я его отдал Ефимушке-художнику красиво оформить. И будет в обители к празднику книга новая, меня, может, тут не будет, а сборник мой будет братию радовать. Правда, хорошо?
— Конечно, брат, хорошо. Работа переписчика — она не на годы даже, она — на века. Никого из нас не будет на этом свете, а книги твои люди читать будут