Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ты здесь очутился? — крикнул Вадька, пытаясь перекричать шум несшегося в стремнине потока.
— Тоже мне, нашел время проводить пресс-конференцию, — пробурчал Кешка и, отыскав на берегу длинную увесистую палку, протянул ее Тим Тимычу.
Тот сноровисто ухватился за нее и, спотыкаясь о камни, начал выбираться из реки. Вылез он на берег мокрый, дрожащий. Зубы стучали от холода, как клавиши пишущей машинки.
— Поздравляю с форсированием водной преграды, — торжественно протянул ему руку Кешка, но Тим Тимыч не ответил.
— Не паясничай! — оборвал Кешку Вадька. — Скорее к костру, не видишь, он закоченел.
Тим Тимыча привели к костру, помогли снять рубашку и брюки, чтобы просушить их над огнем.
— Согрелся? — участливо спросил Вадька.
— Не в этом дело, — все еще не попадая зуб на зуб, пролепетал Тим Тимыч. — Лопатку жалко.
— Саперную? — уточнил Кешка, не удержавшись от иронии.
Тим Тимыч отвернулся от него.
— И чего переживать? — удивился Кешка. — В армии другую выдадут. Еще получше этой. Ну, вы как хотите, а я пошел спать.
И Кешка решительно направился к шалашу.
— А все же как ты в реке оказался? — проводив Кешку взглядом, спросил Тим Тимыча Вадька. — И когда ты успел?
Тим Тимыч долго не отвечал, а потом сконфуженно, будто в чем-то был виноват, сказал:
— Уйти хотел.
— Куда?
— В город.
— Так поезд же утром.
— Пеший переход. Пусть не с полной выкладкой, а все же тренировка. И форсирование реки.
— Ненормальный! — не выдержал Вадька. — А мы бы искали. Хорош гусь!
— Нормальный я, — вздохнул Тим Тимыч. — Просто поскользнулся и упал. Урвань — река злая. Закалка нужна. А у меня разве закалка? Или у тебя? А у Кешки только и силы что в языке. Зачем мы, такие слабаки, армии нужны?
— Значит, ради тренировки все это затеял?
— Не в этом дело, — ответил Тим Тимыч. — Не мог я его слушать. Понимаешь, не мог!..
Накануне
Ночное купание Тим Тимыча в Урвани не прошло даром: он занемог и слег в постель. Правда, уложить его было непросто. На все увещевания матери — такой же порывистой, неутомимой, как ее сын, — Тим Тимыч упрямо и категорически ответствовал, что никакая у него не простуда, а просто играет кровь и что утихомирить ее можно лишь пребывая на ногах. Совладать с Тим Тимычем смогла лишь высокая температура: когда ртутный столбик подскочил до тридцати девяти, он забеспокоился.
— Придется лечь на денек, — заплетающимся, как в бреду, языком сказал он. — Но только на денек, ни секундой больше.
— «На денек», — сердито передразнила мать. — Ныряй под одеяло и помалкивай. Сейчас тебе сушеной малинки заварю. А не будешь слушаться — улепетнут твои дружки в армию — только гудочек от их эшелона и услышишь. А тебя, горемыку, на инвалидность...
— Ну, ты, мам, даешь, — всерьез заволновался Тим Тимыч. — Каркать-то зачем? Да я к утру буду как штык...
С этими словами Тим Тимыч забрался на старый диван, выпиравшие пружины которого остро ощущались всей спиной, и, чувствуя неловкость от своей беспомощности и от того, что не он сам, а мать укрывает его стеганым одеялом, попросил:
— Только ты Вадьке и Мишке ничего не говори, будут зубоскалить. Я за ночь эту температуру поборю...
— Эх, отца с нами нет, — вздохнула мать, тайком от Тим Тимыча смахивая слезу. — Он бы тебе твою температуру ремнем в один момент сбил.
— Как же так, мам, тридцать девять, а морозит?
— А очень просто, — объяснила мать и провела грубоватой, шершавой ладонью по воспаленному лбу Тим Тимыча. — Значит, еще выше подскочит. Придется доктора вызывать.
— И не вздумай! — вскинулся с постели Тим Тимыч.
— Ладно, ладно, лежи смирно, я тебя по-своему лечить буду. Травами. Как бабушка твоя.
— Не в этом дело. Это же чистое знахарство, — запротестовал Тим Тимыч. — Я, мам, категорически против. Лечи по всем правилам нашей медицины. Ты, мам, у меня совсем темная. Наша советская медицина — лучшая в мире. И никаких трав не признает.
— И у кого ты болтать научился? — рассердилась мать. — Небось у Кешки Колотилова.
— При чем тут Кешка? — сердито выпалил Тим Тимыч, враз вспомнив все, о чем разглагольствовал Кешка на берегу Урвани.
Мать, казалось, пропустила все это мимо ушей. Она достала из старенького комода, с которого уже слоями облезла краска, стеклянную банку с сушеной малиной и разожгла керогаз, от которого сразу же потянуло керосиновым чадом.
— А на отцову могилку я и без тебя поеду, — послышался из кухни ее вдруг изменившийся и ставший глухим и скрипучим голос. — Когда я тебя-то дождусь? Теперь на три года ты не мой, а государственный.
— Государственный — это ты здорово сказанула, мам, — цокая зубами, откликнулся Тим Тимыч. — И ты, мам, обязательно съезди.
— Далеко ехать-то, аж в Карелию. — От одного предчувствия такой дальней поездки мать зябко поежилась. За всю свою жизнь она не выезжала из города дальше узловой станции Прохладная, да и та, казалось ей, существует где-то в другом мире. — С тобой бы вдвоем...
— Так я, мам, как отслужу, мы с тобой съездим. Подумаешь, три года. Пролетят, не заметишь, вот и всех-то делов.
— Эх ты, дите! — вздохнула мать. — Ничегошеньки ты еще в этой жизни не смыслишь. И зачем вздумали таких молокососов в армию призывать? То ли дело раньше: у человека уже семья, хозяйство, он на своих ногах, а потом уж и в армию. Соображали, что к чему. А теперь птенцов желторотых — да в шинель. Какие из них вояки?
— Не в этом дело, — уже борясь со сном, пролепетал Тим Тимыч. — Ты за нас будь спокойна... И радио слушай...
На миг перед его воспаленными глазами