Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тим Тимыч тяжко застонал и затрясся под одеялом.
— Ты потерпи, потерпи, сынок, — донеслось до него издалека, будто мать шептала ему эти слова откуда-то с высоты небес и каждому слову нужно было прорваться через толщу облаков, прежде чем коснуться ушей Тим Тимыча. — Запей аспирин малиновым чаем...
К утру Тим Тимыч, вопреки своим заверениям, был вовсе не «как штык». Температура упорно вцепилась в него, словно хотела доказать, что не все зависит от воли человека, даже от такой железной воли, какую в себе изо дня в день вырабатывал Тим Тимыч. Пришлось вызвать доктора.
Доктор — сухонький старичок с взъерошенными, точно собиравшимися взлететь, бровями — долго прослушивал Тим Тимыча стетоскопом, каждый раз удивленно покачивая клинышком-бородкой, прикладывал костлявые пальцы левой руки к горячей груди Тим Тимыча и стучал по ним пальцами правой, отчего получался звук, похожий на стук кастаньет во время исполнения испанских танцев. Танец с кастаньетами Тим Тимыч видел однажды в летнем театре. На полукруглой эстраде со вздымавшейся над ней обшарпанной раковиной выступали тогда артисты какой-то заезжей оперетты. Досмотреть до конца это представление Тим Тимыч не пожелал, так как сразу же зачислил оперетту в разряд никудышных и несерьезных представлений. Все эти шутовские канканы и куплетики, по его убеждению, не выдерживали никакого сравнения с военными маршами в исполнении духового оркестра. А вот сухой и настырный звук кастаньет врезался в память Тим Тимыча, хотя время от времени отравлял ему настроение.
— Прекратите! — бредил Тим Тимыч, когда доктор настойчиво повторял свои манипуляции, простукивая ему грудную клетку. — Я не люблю оперетту!..
Доктор изумленно поглядывал на него, но так как у Тим Тимыча глаза были плотно закрыты красными, вспухшими веками, а сам он не пытался пояснить, чем вызван его столь бурный протест, то он и продолжал простукивать выпиравшие из-под туго натянутой загорелой кожи ребра Тим Тимыча.
— Если к завтрему температура не понизится — придется положить в больницу, — хмуро изрек доктор визгливым тенорком, не глядя на испуганную, пригорюнившуюся мать. — Вполне вероятно, что у него воспаление легких.
— Никаких больниц! — вдруг почти здоровым голосом выкрикнул Тим Тимыч и открыл глаза. — И никаких воспалений! Легкие у меня закаленные! Я на медкомиссии так дунул, что цилиндр вылетел!
Доктор испуганно воззрился на Тим Тимыча через выпуклые стекла очков.
— Молодой человек, — от укоризненного тона голос доктора стал еще более визгливым, — да будет вам известно, что я окончил медицинский факультет Санкт-Петербургского университета еще до революции...
— Оно и видно, что до революции, — ворчливо перебил ого Тим Тимыч.
— Тимка! — грозно предостерегла его мать.
— Если вы не будете лечиться, — угрожающе сказал доктор, выписывая рецепты, — то ваши могучие легкие станут очень хилыми. А что касается моего опыта, молодой человек, то я поставил на ноги не одну сотню людей. И заметьте, обхожусь без рентгена и прочих современных новшеств.
Всю ночь Тим Тимыч стонал, метался в постели, что-то выкрикивал угрожающее, будто наяву боролся с невидимым противником, а к утру взмок так, будто его окунули в Урвань.
— Вот теперь пойдешь на поправку, — облегченно вздохнула мать. — Уразумел, какая сила в малине?
Она принесла Тим Тимычу кружку горячего молока с медом и поставила ему на табуретку рядом с диваном. Табуретку делал отец еще тогда, в той счастливой жизни, когда они жили втроем, Тим Тимыч был маленький и не было еще войны с белофиннами. Мать очень дорожила этой табуреткой и разрешала садиться на нее только по праздникам или же самым желанным гостям. А так как гости в ее доме были очень редки, то как-то зимой на табуретке сидела классная руководительница Антонина Васильевна, которая приходила к ним, чтобы всерьез поговорить с матерью о том, что у ее сына из рук вон плохи дела с литературой и русским языком.
— Он прекрасно знает алгебру, физику, химию и даже астрономию, — удобно устроившись на табуретке, торопливо и с восхищением говорила Антонина Васильевна, словно спешила сообщить исключительно приятную новость и как бы опасаясь, что им кто-либо помешает. — Иными словами, у вашего Тимы огромная тяга к точным наукам. И это, конечно, не вызывало бы отрицательных эмоций, если бы... Дело вот в чем. — Антонина Васильевна хотела быть как можно деликатнее. — На уроках литературы у вашего Тимы будто язык отнимается. Подкреплю это примером хотя бы последних занятий. Я задала классу выучить наизусть отрывок из «Разгрома» Фадеева. Чудесный писатель, прекрасный роман! Это то место, когда отряд Левинсона попадает в болото, в засаду. Такой трагический момент! Так ваш Тима запомнил только одну фразу: «Молчать! — вскричал Левинсон, по-волчьи щелкнув зубами и выхватив маузер». И все, представляете?
Тимкина мать сокрушенно покивала головой, сопровождая этими испуганно-печальными кивками почти каждое слово Антонины Васильевны, особенно когда она цитировала «Разгром», хотя не имела ни малейшего представления ни о Фадееве, ни о его книге. Она зачарованно смотрела на вдохновенное лицо учительницы, страдала оттого, что Антонина Васильевна была недовольна, и радостно оживала, когда та хвалила сына то за пятерку по физике, то за десятки в мишенях на занятиях по военному делу. Больше всего мать боялась, что Антонина Васильевна не успеет ей все рассказать до прихода Тим Тимыча, и потому суетливо повторяла одни и те же слова:
— Вот я уж ему... Ишь, какой умный...
Но именно эти слова и настораживали Антонину Васильевну, она тревожно всматривалась в усталое лицо матери, мысленно отмечая, что Тим Тимыч — ее копия, и взмахивала руками: