Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
И в истоме птицы смолкли.
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла...
— Слышите, как навстречу мысли стройной рифмы звонкие летят. У Твардовского всегда так. Тончайшая внутренняя поэтичность этих строк — горячая, как полуденный зной, боль (светлая слеза!) по родной земле, что была тогда в колючей немецкой проволоке...
Будучи закоренелым прозаиком-эпиком, Федор Васильевич страстно любил стихи, особенно пейзажную лирику. Как-то спросила его:
— Вы писали стихи?
Ответил уклончиво:
— Стихи для меня песня. А я, как вам известно, старый песенник.
Читал он стихи совсем просто, медленно, тихим голосом, но удивительно музыкально. До сих пор не могу понять, какими средствами удавалось ему столь выразительно передавать музыкальный рисунок стиха, его внутреннюю мелодию. Стихи без мелодии он не признавал, даже сердился на них.
Обладая тонким и глубоким чувством природы, Федор Васильевич умел радоваться, наслаждаться ее дарами. В то же время его всегда тянуло деятельно вмешаться в жизнь природы, быть ее другом, соавтором. Он не раз говорил, что его повесть «Березовая роща» особенно ему дорога и близка, и сердился на меня и на других критиков, которые мало уделяли внимания этой повести. Он говорил, что в основу «Березовой рощи» легло действительное происшествие, которому он был свидетель. Еще до Октябрьской революции в город Калугу явился молодой учитель с женой. Вместе со своими учениками он начал засаживать липами и березами главную улицу, потом городскую площадь, потом посадили за городом саженцы березы. Через 40—50 лет саженцы превратились в великолепную березовую рощу, город украсился деревьями, каждое дерево становилось частью биографии того или иного школьника. Молодой учитель превратился в восьмидесятилетнего старика, но страсть к древонасаждению продолжала гореть в нем с прежней силой, ее погасила только смерть: он нес саженцы, да так и не донес — на ходу умер, обнимая дорогую ношу.
— И во мне горит эта страсть, — закончил Гладков, — и я бы хотел до самой смерти вот так непрерывно украшать землю.
Он часто сетовал, что на дачном участке трудно развернуться. Но все же любил этот крохотный клочок земли и неустанно, с трогательной, какой-то ребяческой радостью работал на нем почти до последних дней.
В день рождения Федора Васильевича (21 июня 1957 года) я приехала к нему на его дачку в Красково.
Белый трехкомнатный домик с небольшой застекленной террасой, где обычно свершался вечерний обряд чаепития. Стол, накрытый белой полотняной скатертью, а на нем маринады и соленья, пироги и пирожки, варенье всех сортов.
Как любил Гладков этот обряд чаепития! Чай он почти всегда заваривал сам и — всегда, если чаевничали «в природе», то есть на терраске его красковской дачи. Он священнодействовал: сначала ополаскивал чайник крутым кипятком, потом несколько секунд держал его с заваркой на открытом огоньке (чуть-чуть, чтобы не закипел, а то потеряет цвет и вкус) и прежде, чем залить кипятком до краев, опускал в чайник кусочек сахара.
Он заставлял меня неоднократно повторять рассказ, как чаевничали у нас в Ярославле, в сосновой роще на высоком берегу Волги: самовар дышит сизым дымком догорающих сосновых шишек, а свежее малиновое варенье с не снятой еще бледно-розовой пенкой пахнет сотовым медом и антоновским яблоком.
— Чай лучше всего пьется в природе, — назидательно говорил он, — а волжская вода была самой вкусной, чистейшей водой.
Природа, природа! Березовые и сосновые леса и рощи, ручейки, озера с волшебным Байкалом, реки с матушкой-Волгой, красавицей Волгой присутствовали в доме Гладковых везде — в большом и в малом, составляя с ними единый, нерушимый мир.
То был добрый русский дом, с русской природой, с веселым обрядом гостеприимства, с милой шуткой, хорошей книгой, душевными разговорами. До сих пор мне грустно, что у калитки красковского садика никогда уже не встретят меня приветливые хозяева.
В тот день Федор Васильевич был особенно доволен своими успехами садовода. Он водил меня аллейками маленького садика, с гордостью показывая цветы и деревья, кусты и кустики, не преминув сказать, что все вырастил собственными руками. Особенно хороши были розы — темно-красные, бархатные, благоухающие. На вопрос, как удалось ему вырастить эти необыкновенные розы, он ответил:
— Вы, конечно, знаете, что в буржуазной науке бытует мнение о якобы убывающем плодородии земли. Но в действительности (это доказано и теорией, и практикой) плодородие земли все возрастает и возрастает. Вот перед вами частный пример: на этом клочочке земли (к тому же еще плохой — здесь песок) мне удалось за короткое время добиться довольно обильного цветения так приглянувшихся вам роз. Да и все остальные цветы, ягодные кусты, деревья год от году улучшаются, хорошеют. Жаль только, пространства у меня мало, а то бы я и не то сделал... Как видите, для пессимизма нет места; пессимизм идет от неуважения к человеку, от недоверия к его будущему.
Да, для пессимизма не было места в его душе. Вопреки всем объективным обстоятельствам, старости, болезням, утратам, он оставался оптимистом. И тут природа была его верным другом, помощником, утешителем.
Он мог бы сказать о себе словами Гёте:
Я в ней не гость, с холодным изумленьем
Дивящийся ее великолепью, —
Нет, мне дано в ее святую грудь,
Как в сердце друга, бросить взгляд глубокий.
Мир природы Гладков ощущал как свое и неотъемлемое богатство. В мире этом билось сердце друга, нежное и могучее, не знающее усталости в благодеяниях, в доброте своей и щедрости.
Гладков был горячим заступником природы. Недальновидное, небрежное отношение к ней вызывало у него не только гнев и возмущение, но и почти физическую боль. Союзников себе он искал всюду, и, конечно, в литературе тоже. Оттого героя «Русского леса» Леонида Леонова, Ивана Вихрова, энтузиаста, хранителя русских лесов, он называл одним из гуманнейших образов не только советской, но и мировой литературы.
Противоречит ли это глубоко лирическое, тонкое и страстное чувство природы индустриальной теме гладковского творчества — теме труда и