Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой мы с Вагиным приехали на другой день поздно. Она ужележала в постели, читала; увидев меня, вскочила в радости и удивленья — «как,уже приехал?» Когда я, поспешно рассказывая всю свою поездку, стал со смехомрассказывать про фельдшерицу, она перебила: — Зачем ты рассказываешь мнеэто? И глаза у нее наполнились слезами: — Как ты жесток со мною! —сказала она, торопливо ища под подушкой платочек. — Мало того что тыбросаешь меня одну…
Сколько раз в жизни вспоминал я эти слезы! Вот вспоминаю,как вспомнил однажды лет через двадцать после той ночи. Это было на приморскойбессарабской даче. Я пришел с купанья и лег в кабинете. Был жаркий и ветренныйполдень: сильный, шелковисто-горячий, то затихающий, то буйно-растущий шум садавокруг дома, тень и блеск в деревьях, мотанье туда и сюда мягко гнущихсяветвей… Когда ветер, густо шумя, рос, приближался, он вдруг раскрывал всю этудревесную зелень, окружавшую окна тенистого кабинета, показывал в нейзнойно-эмалевое небо, и тотчас раскрывалась и тень на белом потолке — потолок,светлея, становился фиолетовым. Потом опять затихало, ветер, убегая, терялсягде-то в дали сада, над обрывом к прибрежью. Я глядел на все это, слушал ивдруг подумал: где-то, двадцать лет тому назад, в том давно забытом малорусскомзахолустье, где мы с ней только что начинали нашу общую жизнь, тоже былподобный полдень; я проснулся поздно, — она уже ушла на службу, —окна в сад тоже были открыты и за ними вот также шумело, качалось, пестроблестело, а по комнате вольно ходил тот счастливейший ветер, что сулит близкийзавтрак, доносит запах жареного лука; я, открывши глаза, вздохнул этим ветроми, облокотившись на свою подушку, стал глядеть на другую, лежавшую рядом, вкоторой еще оставался чуть слышный фиалковый запах ее темных прекрасных волос иплаточка, который она, помирившись со мной, еще долго держала в руке; и, вспомниввсе это, вспомнив, что с тех пор я прожил без нее полжизни, видел весь мир ивот все еще живу и вижу, меж тем как ее в этом мире нет уже целую вечность, я,с похолодевшей головою, сбросил ноги с дивана, вышел и точно по воздуху пошелпо аллее уксусных деревьев к обрыву, глядя в ее пролет на купоросно-зеленыйкусок моря, вдруг представший мне страшным и дивным, первозданно новым …
В ту ночь я поклялся ей, что больше никуда не поеду. Черезнесколько дней опять уехал.
Когда мы были в Батурине, брат Николай говорил: — Жальмне тебя от души! Рано ты поставил крест на себе!
Но никакого креста я на себе не чувствовал. Службу свою яопять считал случайностью, смотреть на себя как на женатого не мог. Одна мысльо жизни без нее привела бы меня теперь в ужас, но и возможность нашей вечнойнеразлучности вызывала недоумение: неужели и впрямь мы сошлись навсегда и таквот и будем жить до самой старости, будем, как все, иметь дом, детей? Последнее— дети, дом — представлялось мне особенно нестерпимым. — Вот мы стобой повенчаемся, — говорила она, мечтая о будущем. — Все-таки яэтого очень хочу и, потом, что может быть прекраснее венчания! У нас, можетбыть, будет ребенок… Разве ты не хотел бы?
Что-то сладко и таинственно сжимало мне сердце. Но яотшучивался: — «Бессмертные творят, смертные производят себеподобных». — А я? — спрашивала она. — Чем же я буду жить,когда пройдет наша любовь, молодость, и я стану больше не нужна тебе?
Это было очень грустно слушать, и я горячо говорил:— Никогда ничего не пройдет, никогда ты не перестанешь быть мне нужна!
Теперь уже я (как прежде, в Орле, она) хотел быть любимым илюбить, оставаясь свободным и во всем первенствующим.
Да, больше всего трогала она меня в тот час, когда, заплетяна ночь косу, подходила ко мне поцеловать меня на прощанье, и я видел,насколько она, без каблуков, меньше меня, как она смотрит мне в глаза снизувверх.
Сильнее всего я чувствовал к ней любовь в минуты выражениянаибольшей преданности мне, отказа от себя, веры в мои права на какую-тоособенность чувств и поступков.
Мы часто вспоминали нашу зиму в Орле, то, как мы рассталисьтам, как я уехал в Витебск, и я говорил: — Да, вот, Полоцк, что менятянуло туда? С этим словом — Полоцк или, по-древнему, Полотьск — у меня давносоединилось предание о древнем киевском князе Всеславе, которое я где-то прочелеще в отрочестве: он был свергнут братом с престола, бежал «в темный крайполочан» и доживал свой век «в скудной бедности», в схиме, в молитвах, в трудахи в «прельщениях памяти»: будто бы неизменно просыпался в предутренний час с«горькими и сладкими слезьми», с обманчивой мечтой, что он опять в Киеве, «насвоем благоверном княжении» и что это не в Полоцке, а у Киевской Софии звонят кполунощнице.
С тех пор Полоцк тех времен всегда представлялся мне совершенночудесным в своей древности и грубости: какой-то темный, дикий зимний день,какой-то бревенчатый Кремль с деревянными церквами и черными избами, снежныесугробы, истоптанные конными и пешими в овчинах и лаптях… Когда я наконец попалв действительный Полоцк, я, разумеется, не нашел в нем ни малейшего подобиявыдуманному. И все-таки во мне и до сих пор два Полоцка — тот, выдуманный, идействительный. И этот действительный я тоже вижу теперь уже поэтически: вгороде скучно, мокро, холодно, сумрачно, а на вокзале теплый большой зал согромными полукруглыми окнами, уже горят люстры, хотя на дворе еще толькосмеркается, в зале множество народу, и штатского, и военного, поспешнонаедающегося перед приходом поезда на Петербург, всюду говор, стук ножей по тарелкам,запах соусов, щей, которым дуют туда и сюда летающие лакеи…
Она, как всегда в такие минуты, слушала меня с особенным,напряженным вниманием и, выслушав, убежденно соглашалась: «Да, да, я понимаютебя!» И я пользовался этим — внушал ей: — Гете говорил: «Мы сами зависимот созданных нами креатур». Есть чувства, которым я совершенно не могупротивиться: иногда какое-нибудь мое представление о чем-нибудь вызывает во мнетакое мучительное стремление туда, где мне что-нибудь представилось, то есть, кчему-то тому, что за этим представлением, — понимаешь: за! — что немогу тебе выразить!
Однажды мы с Вагиным ездили в Казачьи Броды, старинное селов Поднепровьи, были на проводах переселенцев, отправлявшихся в Уссурийскуюобласть. Возвратились утром, по железной дороге. Когда я приехал с вокзала, онас братом была уже в управе. Мужественно загорелый и бодрый, очень довольныйсобой, возбужденный желанием поскорее рассказать ей и брату, какую редкуюкартину мне удалось видеть, — целая орда тронулась на моих глазах в этусказочную область, десятью тысячами верст отделенную от Казачьих Бродов, —я быстро прошел по всему пустому и прибранному дому, вошел в спальню, чтобыпереодеться и умыться, с какой-то радостной болью взглянул на всякие вещички еетуалета, на думку в прошивках на постельной подушке, — все это показалосьмне бесконечно дорого и одиноко, остро отозвалось в сердце счастьем вины переднею, — но увидал на ночном столике раскрытую книгу и на минуту приостановился:это было «Семейное счастье» Толстого, и на раскрытой странице были отмеченыстроки: «Все мои тогдашние мысли, все тогдашние чувства были не мои, а егомысли и чувства, которые вдруг сделались моими …» Я перевернул несколькостраниц дальше и увидал еще отметки: «Часто в это лето я приходила в своюспальню и, вместо прежней тоски желаний и надежд в будущем, меня схватывалатревога счастья в настоящем … Так прошло лето, и я стала чувствовать себяодинокой. Он всегда был в разъездах и не жалел и не боялся оставлять меняодну…»