Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие думали, что витражные окна затянули чугунной сеткой еще в начале прошлого века, когда перестраивали молельню на окраине парка. На самом деле решетки появились в начале девяностых, когда цветные стекла стали куда-то пропадать. Выходит, Садовник видел часовню, когда сам был ребенком, подумала умная Петра. Не слишком ли часто он гостил в поместье?
Нет, не слишком, сказал бы он ей, догадайся она спросить. Две простые вещи, подло слипшиеся в недоразумение, так часто бывает. В тот день, когда они столкнулись на аллее, он перебрался через стену и шел по чужому парку с вином и сыром. А окна без решеток он видел в старом альбоме, найденном в библиотеке отеля. Кажется, «Домашние алтари Италии». Фотография там была на весь разворот, глянцевая, переложенная папиросной бумагой. Потому что в шестидесятых такая мелочь, как домашний алтарь, могла еще многим показаться интересной.
Меж тем кованые решетки стали одним из пунктов в списке Петриных подозрений, хотя это была пустышка, сухое совпадение. В этой истории таких пустышек целая корзина, как будто орехи собирали в погорелом лесу. У него уже зола на зубах от этой скорлупы. Хорошо, что он не частный детектив и не должен отчитываться за расходы. Хорошо, что он никому ничего не должен.
Что ж, если это Диакопи прикончил хозяина отеля, то тропинка вьется куда как глубже в чащу: гибель его матери всегда казалась мне нелепой, а убийство конюха так и осталось нераскрытым. Если отбросить раздражение, которое вызывает у меня девчонка, то она во многом права: мы ни черта не раскрываем. Четыре глухих дела за восемь лет, и все четыре – убийства с отягчающими. Возьми хоть ту переводчицу из отеля, набитую наркотой, будто мешок с лимонами, ее труп не вскрывали, потому что несколько солидных людей дали показания о том, что она была пьяна и мучилась депрессией. Но мы-то понимаем, что ее столкнули с веранды третьего этажа прямо в кусты терновника. Наверняка наслушалась лишнего во время вечерней оргии.
Заметь, друг мой, первая смерть на территории отеля. Весна две тысячи первого – прошло ровно два года после пожара в часовне. А потом Стефания. Единственное, что я мог сделать, так это списать ее падение с лошади на слепоту и слабость. Для этого мне понадобились показания конюха, которого тоже замочили несколько лет спустя.
Хорошенькое начало тысячелетия, верно, падре?
Но вернемся к нашему наследнику. Если он и есть убийца Аверичи, то какого черта он сидит в поместье до сих пор, дожидаясь неприятностей? Добыча у него в кармане, мальчишку-свидетеля он удачно прикончил и аккуратно засолил, так чего он медлит и не делает ноги? Что ж, признаться, я и сам бы не слишком торопился. Если он испарится сразу после двух убийств, стрелки немедленно повернутся и укажут на него – это раз. Он ждет, пока улягутся страсти и можно будет заняться продажей трофея, – это два. Продать его не так-то просто, нужно знать верных людей, а у него в наших краях ни друзей, ни родственников, одни кредиторы.
Если он зашевелится с этой штукой, которая, с учетом посредников, тянет тысяч на семьсот (и на пятнадцать лет в рудниках), его кредиторы мигом заявятся, будто коты, учуявшие свежую рыбу. А отдавать за долги то, что он добыл такой кровью, ему неохота, можешь мне поверить. Слишком жирный кусок для этих шулеров из Пруенцы. Вот он и сидит затаившись, даже и не думая, что мы на него пристально смотрим. Однако торопиться я не хочу – время не приспело.
Одного не могу понять – как он его вычислил, этого траянца? На побережье полно высоких крепких парней, способных обчистить мертвеца, и юный Понте ничем особым не отличался, что бы там ни утверждала его сестра. Впрочем, это вопрос образа действия, не меняющий контура событий. Надеюсь, ты закончишь к субботе свои дела и мы выпьем на заднем дворе твоей монастырской бражки. Вот тогда я и расскажу, что задумал.
В этом подковообразном здании нет комнаты лучше библиотеки, она приходится как раз на правую ветвь подковы и вбита в нее будто гвоздь – длинная, темная, с пыльным неживым камином в углу, даже вино на полках выглядит здесь бутафорским. И все же это лучшая комната. Стоит мне зайти сюда в ярости или усталому, словно пес, как кровь перестает громыхать у меня в ушах.
На одной стене там висит портрет хозяйки поместья, на другой – россыпь немецких гравюр в серебряных рамках. Не то Никлаус Мануэль, не то доминиканцы, я не слишком большой знаток. Залихватская Смерть в драных сапогах играет на флейте, а мертвецы бьют в тамбурины и пляшут: «Fistula tartarea vos jungit in una chorea».
Мне нравится сидеть на подоконнике в столовой «Бриатико», где всегда темно, потому что она примыкает к зимнему саду, забитому влажными фиолетовыми листьями, будто пудинг сливами. Еще я люблю заходить в бассейн рано утром, до прихода тренера и первых постояльцев, садиться в гулком пустом зале на ступеньку и думать обо всем понемногу. Меня забавляет надпись, выложенная на голубой стене мелкими синими плитками: Quando l'acqua tocca il collo, tutti imparano a nuotare. Как тонуть начнешь, так и плавать научишься.
Я думаю о бурях равноденствия, о движении и закономерности смерти, о том, что сирокко пахнет залежавшимся сыром, а мистраль – опилками. Я думаю о собачьих днях в июле, днях дрозда в январе и терновой зиме в марте, и еще о том, что поверил бы в Бога, который скажет: все мы бедолаги, все мы горе луковое, черт побери. С самого детства мы слышим тихий болезненный звук флейты и идем на него, будто на зов крысолова, разве это не слабость, которой нет оправдания? Разве это не слабость – признавать смерть?
Я говорил об этом с Петрой в начале апреля, когда мы лежали, ежась от утреннего холода, в продуваемом насквозь флигеле конюха. Nave nave mahana, сказал я ей, так называется картина Гогена – на таитянском означает беззаботные денечки. Тебе и в голову не приходит, как вам здесь повезло, сказал я, и она печально вздохнула.
Не знаю, как эта девочка оказалась в моей постели, я просто сдался ей, будто тевтонская армия Сулле, ее так трясло, что я растерялся, казалось – скажи я хоть слово, и она рассыплется на кусочки, как стальной мост от того, что рота солдат шагает по нему в ногу. Поэтому я молчал, я позволил ей делать все, что она захочет.
Мне показалось, что она смолистая и тяжелая, будто шишка гималайского кедра, хотя на вид Петра казалась маленькой и даже хрупкой. Все дело было в ее заднице. Никогда еще не прикасался к такой заднице: вырезанной в форме виолончельной деки, твердой и гладкой, будто тирольская ель, с двумя эфами-тату в виде морского конька, которых она почему-то стыдилась.
Утром я предложил ей помыться в ванной, но она сказала, что предпочитает душ. Конюх жил на походный манер, у него античный сортир с дырой в полу, зато посреди кухни здесь стоит чугунная ванна, воду в нее нужно наливать из ведерка, согревая на кухонной плите, а потом вычерпывать и выливать в окно.
Петра сказала мне, что конюха убили не так давно, за год до моего приезда в «Бриатико». Он перебрался на окраину поместья после смерти Стефании, чтобы присматривать за двумя старыми кобылами, которых новый хозяин чуть было не отослал на бойню. Молодую кобылу пристрелили сразу за то, что она сбросила наездницу и размозжила ей череп копытом. Старухе было за шестьдесят, обезумевшая кобыла была только что куплена и, наверное, плохо обучена, и все же в этой истории было что-то неестественное – как белая мягкая косточка в недозрелой сливе. Я думал, что женщина, которая держит собственную конюшню, легко управится с любой лошадью, сказал я Петре, и она покачала головой: