Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Макогонов дозвонился и говорил теперь с женой.
— Ну, все, все, лапуля. Деньги вышлю. В отпуск? Сообщу. Все, хоп, пока, — и хлопнул трубкой о телефон.
Пестиков чуть не застонал, слюной поперхнулся.
— Вася, е-мое, телефон же на меня записан!
Макогонов теперь хозяйничает в вагончике: чайник воткнул в розетку. На столе — колбаса, водка. Макогонов по-домашнему расселся, резанул толсто от каталки. Вязенкин хлеба достал; ухмыляется про себя: чего-чего, а голодными разведка не останется.
— Анекдот знаете? Из жизни, — говорит Макогонов. — Возвращается с боевого выхода майор. Устал, выпить хотелось, а тут ваши корреспонденты появились. У них телефон спутниковый. Дай позвонить?.. Набрал майор номер. Слышит — жена. Телефоны ваши — как из унитаза голос, задержка две секунды и слова тянуться. Не узнать с первого раза, кто звонит. Он жене: «Маша, это ж я, Коля». А она ему: «Ах-ах-ах! Коля ты? Приходи скорее, мой-то дурак в Чечню уехал». Майор шваркнул об стенку телефоном.
Вязенкин слышал эту байку раза три, но для приличия улыбнулся.
— Смешно.
Все военные байки рождались из жизни.
С саперами Вязенкину было проще. Строг Макогонов: не курит; перечитывает регулярно военный устав. Саперов ленинских не терпит, говорит, что они все рвань и пьянь.
Вязенкин душой болел за саперов. А разведка?.. Жлобье неотесанное, бандиты натуральные. Один Тимоха чего стоит: шрам над бровью, шея бычья, щеки рябые, в оспинах; взгляд такой, будто примеряется коронку золотую у тебя на ходу сорвать. Или Савва, к примеру. Глаза у Саввы — нитки. Савва — снайпер, калмык — загадка природы. Паша Аликбаров. Паша есть непревзойденный пулеметчик. Паша тяжеленный «пэка» с лентами одной рукой держит.
Серьезные они ребята — солдаты первый сорт.
И командир…
Вязенкин с Макогоновым вышли из вагона.
Напротив вагончика «Независимой» весной появились корпункты других телекомпаний. Выложенный бетонными плитами пустырь обрастал домиками, вагончиками; у вагонных дверей валялись пластиковые стаканчики, сырные корки, обертки от сникерса, горы окурков и пустые бутылки из-под алкоголя.
Стемнело.
Вязенкин закурил.
В сумерках пошел туда-сюда народ. Прокурорские возвращались к себе, — их городок был в двадцати шагах на юг. Молчаливые бородачи с оружием — охрана новой власти — прошли к себе на восток в отстегнутую от поезда ростовскую плацкарту. Бородачи на Макогонова скосились недобро. Макогонов ноль внимания в ответ. В десяти шагах на запад питерская телебригада — Мартыны, врубив на полную магнитофон, стали снимать собственные пьяные портреты. Ярко горели софиты… Северная сторона просматривалась далеко — метров на триста в заколюченную и заминированную промзону. Еще дальше было КП, ворота и охрана правительственного комплекса.
Мартыны, расстегнув ширинки, трясли хозяйствами перед камерой и гогочущим оператором. Ревел в магнитофоне Шнуров:
— «Главное в жизни не стать пидарасом!»
И Мартыны в один голос на повторе куплета:
— Не ста-а-ать пидарас-сом!
Где-то за прокурорскими вагонами щелкнул одиночный, за ним длинная очередь. И понеслось. Мартыны на выстрелы — тьфу.
Макогонов поговорил по рации. Оказалось, обстреливают «Скалу», пост на крыше Дома печати.
В дверном проеме показался Тимоха.
— Тимофеев, закругляйтесь.
— Савва, тормоз. Пока номер нашел, бестолочь, чурбан.
Чудной человек Макогонов — с виду злой, опасный, — губы поджимает. А ямочка на подбородке не злая. Обманная ямочка. Вязенкин все мучался — чего ж хотел спросить у Макогонова и не спросил? Вспомнил вдруг.
— Василь Николаич, хотел уточнить про пленных… Госканал показал вчера в новостях командующего и пленных человек восемь бородачей.
— И что?
— Да интересно, что с ними сделали, когда уехал командующий?
— В Чернокозово в тюрьму повезли.
— Я подумал, что их того — в расход. Вахабы ведь.
Макогонов как-то странно повел шеей. Вязенкин не мог разглядеть в темноте выражения его лица. Макогонов засопел недовольно.
— Баловство тут у вас. За телефон спасибо.
Спустя год Вязенкин еще не задумывался… то есть он совсем не думал: он не мог и не хотел рассуждать разумно, чтобы поступать целесообразно.
Отчего жил Вязенкин так легкомысленно?
Была ли логика?
Тогда в марте — апреле две тысячи первого случилась его первая командировка. Да, он думал про фотографию. Еще он думал про человечество и телевидение. Он жил на краю Ботанического сада; с балкона была хорошо видна Останкинская телебашня. Рыжее солнце на закате красило полбашни в оранжевое. Вязенкин думал — что нет на свете ничего лучше великого чуда телевидения, такого же всепроникающего, поражающего своей искренностью и чистотой, как солнце. Человечество же посылало его на войну. Конечно, все было гораздо проще: в командировочном отделе подготовили документы, главный редактор, милая — очень милая дама, их подписала. В кассе выдали деньги. Матерый корреспондентище с небритым имиджем на щеках что-то посоветовал. Вязенкин не мог вспомнить, что ему советовали. И все-таки человечество! Именно, именно!.. Вязенкин ликовал: грядут события, в которых он станет участвовать и наверняка совершит что-нибудь смелое, героическое, грохочущее на весь мир, на все человечество. Он станет знаменитым. Или погибнет… Нет, погибнуть нельзя, — он же красивый, молодой, перспективный! Его любят, ему говорят: «Привет, привет! Все супер»! Ему часто улыбается главный редактор, милая — очень милая дама.
Потом он увидел смерть, смерть чужих незнакомых ему людей, и смерть не испугала его. Но удивила своей простотой и одновременно какой-то завораживающей силой. Смерть привлекала новизной ощущений, — и не жалость к убитым испытывал он, а лишь свою причастность к происходящему. Он крепок, он силен, его не мутит от вида мертвых людей, значит, он может — способен выдержать самое страшное, ужасное и непереносимое. Он — мужчина. И он гордился собой… Но однажды его поразили глаза солдата: зеленые — но черные и пустые, живые — но недвижимые, отрешенные от тех принципов и ценностей, к которым привык он сам и все люди, окружавшие его в жизни. В той жизни, где есть уютный дом, в розовых кружевах женщина, реклама пива, карьера и стабильная жизнеутверждающая зарплата. Солдат говорил, но глаза его были безмолвны, словно истекли они до времени не слезами, но тоской горькой и никому не понятной. Солдат оставил о себе память. Его звали Буча. Это был смелый солдат, и у него была история. Одна из тысячи, из миллиона неправдоподобных историй, затягивающая слушателя своей простотой, поражающая трагизмом и стремительной развязкой.
В первых числах января, найдя наконец слушателя в лице неразборчивого в связях корреспондентишки Вязенкина, прочитав всему взводу раз двадцать письмо от соседки Шурочки, уехал Буча. И никто ничего о нем больше не слышал. Весной же уволились с контракта старые саперы. И многое,