Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому, наконец, что теперь и прикусить может, так что иногда немного как в пасть ко льву.
В ожидании человека я охотней читала о методах высаживания, чем прикладывания, и вот вскоре после родов в нашей семье завелась злая шутка, что бедного ребенка лучше моют, чем кормят. Сдалось бы оно мне – рассуждения про незаменимость молока для ребенка меня не так завели, как медсестры, одна за другой подходившие к прозрачному боксу, а проще говоря, ни дать ни взять магазинной каталке с новорожденным (пишут же в отзывах о роддоме, как о супермаркете: придем сюда за вторым), подходившие, говорю я, и наполнявшие шприц волшебной жидкостью из бутылочки с темным стеклом, которая наконец заставит моего голодного ребенка замолчать, подходившие и склонявшиеся над ним с таким самоуверенным видом, будто спасали жизнь.
А поскольку входили и склонялись каждый раз новые люди (палата – маленький астероид, и светила вращаются вокруг него по клубку спутанных орбит), вскоре я прослушала лайв-версию холивара за ГВ.
Консилиум в ночи щиплет меня за нежное и выносит приговор: ребенок такое точно не возьмет. Ангел с бутылочкой, явившийся по назначению врача, сердится и говорит, что теперь, когда ввели докорм, ребенок не возьмет и точно, и никогда. Педиатр с утра делает ставку на природу и бутылочку отменяет. Ночью, изгнанная в коридор соседками по палате, как мачехой за подснежниками, я молю дежурного ангела о пропитании, но молочная кухня закрыта, говорят мне, а неонатолог, которая велит дать ребенку немедленно хотя бы глюкозы попить, встретится мне только через день, когда выбегу, волосы и глаза растаращив, и, буквально столкнувшись в коридоре с ней, удивленной взрослому театру чувств в ее садках с мальками, изолью тоску-беду, как на случайную попутчицу, и тут узнаю, что для нее я человек вовсе не случайный: именно она приняла на родах малыша, который сейчас изводит воем второродивших мам в моей палате и их сытых, счастливых, умело укачанных на руках дочерей. Неонатолог пообещает мне мастер-класс, который сорвет ее толстая медсестра, явившаяся докормить по часам, так что врач находит ребенка спящим и не заинтересованным в тренинге. К счастью для меня, в мой последний день здесь врач на дежурстве и наутро застанет плоды своих трудов: меня с двумя косичками и сыном у груди.
Потом на мамских форумах я встречу ироничные прозвища «сиськовис» и «титешник» и увижу в них самодовольную небрежность женщин, отзывающихся о кавалере-дурачке: они знают, что он от них никуда не денется, и потому могут позволить себе отмахнуться – «чего пристал?».
В моем же подсознании легла святая ночь. Позже я еще раз вспомню это чувство, чья сила и жар переросли повод и пробили дымоход в чертоги добрых звезд, спутавших меня с не так давно мелькнувшей под ними Рахилью, ведь дымила я в небосвод теми же, библейскими, ожегшими словами: снял Бог позор мой. И не в позоре дело – слишком людское это слово, дело в том, как чувствует себя неплодоносная Рахиль, родившая сына, и как чувствую себя я, когда внезапное тепло незнакомо разлилось и согрело ночь, будто черную плошку кофе, который вот-вот разбавят молоком, – так, много недель спустя, просветлею и я сама до донышка, достоверно нащупав и увидев у малыша белый блеск первого молочного зуба.
Это чувство, что исполнилось предначертанное, что вступило в силу законное, что ты больше не антитело к миру и тебя стронуло, отцепило от сухого сыпучего берега и понесло в сияющем потоке.
«Это ж самая естественная вещь», – сказала мне коллега и старшая подруга, смеясь над моей тревогой, не пропущу ли на курсах для беременных занятие по грудному вскармливанию.
Но самые естественные вещи так мало стали доступны. И святое чувство прилива, сияющая гармония с мирозданием, мой живой поток пересохнут, едва наутро явится седая вестница с бутылочкой и в ответ на мою новую надежду резанет: да это ж у вас отек! И едва не швырнет бутылочкой, когда я посмею надеяться поднести к клювику за ночь как будто поспевший завтрак.
И это не трагедия, скажете вы, и будете правы, и верно скажет мама, когда настоящая трагедия придет: я хотела, скажет, такой малости, ну такого, что есть у всех, чтобы мужчина в помощь и внуки, которым помочь, чтобы не бегать найдой по подработкам, а спокойно делать дело, чтобы достойно мать на азиатскую гору, где дед и прабабушка, проводить и еще догулять по московским проулкам, доглотать жизни, досозерцать на скамеечке.
Она так и сказала: хотелось посозерцать. Самая естественная вещь и так мало доступная ей в ратные годы, когда силы были и тратились и не сиделось на скамеечке, пока не кончится завод.
Моя мама с юности жила в борьбе, и теперь знаю, что для нее это единственный вариант гармонии. Ее поток. Не думаю, что она нашла бы время сесть и посозерцать, но зачем отняли мечту? В мечте о том, как раздышалась бы и размякла, разнежилась и расселась созерцать, прокатились бы бурные годы ратной помощи мне и внуку – а то и внукам, вдруг Бог даст, внуки ведь тоже из самых естественных на свете вещей, на достижение которых жизнь не жаль положить, – и не заметилось бы, как началось чистое созерцание и приволье, когда ты и то, что ты видишь, ты и то, что вокруг разлито, едины и просторны, как скамьи на обетованном брачном пиру. На таком бы ложе и досозерцать, а не на односпальном диване, куда вскоре перестанет внука пускать, потому что с ним не развернешься, когда болит, и потому что он запрокидывается и сияет в глаза, а улыбнуться в ответ нет сил.
Нет, она не рада созерцать, и психолог объяснит мне мою ошибку: чтобы оставаться в потоке, маме не нужно почивать на пиру – нужно помогать и бороться, иначе чувствует, что вымыло на берег сухой, и лежи без толку. И помогает, и хотя бы вопит, пока не примчусь, когда внук поперхнулся водой от небрежности, как мама считает, зятя.
Молоко у моей мамы пропало скоро, рассказывает, и теперь, когда я ей изложила вычитанные в Сети