Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С упадком христианства и подъемом секулярности одиночества опять начинают бояться. В XIX веке в европейской философии возникает немыслимый ранее вопрос «Зачем быть одиноким?» (ответ на этот вопрос в позапрошлом и прошлом столетиях давали многие – от В. Соловьева до М. Штирнера). Тип одиночки становится достоянием литературы, а не философии (Тристан, Фауст, Зигфрид, Парцифаль, Чацкий, Онегин, Печорин, Обломов, Ромашов). С возникновением тоталитарных режимов в Германии и СССР одиночество становится территорией, куда ссылают и выбрасывают, что указывает на то, что одиночество живет с тоталитаризмом и органически связанным с ним коллективизмом в одно время, но не в одном времени. Человек, выбравший путь одиночки или отправленный по этому пути, воспринимался как противостоящий всякой социальности и оттого наделялся чаще всего негативными характеристиками.
В лагере одиночество по указанным причинам и в силу целого ряда других факторов принимает тотальный характер – при предельной скученности каждый живет по принципу «сам за себя». «Не было дружбы среди заключенных, – свидетельствует узник Освенцима О. Дудок, – каждый сам за себя. Да и сил разговаривать просто не хватало»[577]. Шестнадцатилетняя заключенная Майданека, упав в отхожее место и рискуя погибнуть, «звать на помощь считала бесполезным, никто бы не пришел», и поэтому с огромным трудом выбралась сама[578]. Одиночество, в которое выталкивается узник, становится еще одним фактором разрушения личности, одиночка в лагере не тот, кто имеет силу противостоять окружающей среде, а, напротив, предельно слабый человек, не только брошенный, но оставленный всеми. «Кто бы ни пытался помочь заключенному – мать, жена, брат или друг, – их усилия будут, скорее всего, напрасны», – писал Жан Амери[579] и подчеркивал, что «одиночество действовало так же разрушительно, как голод и изнурительный труд»[580]. В итоге смерть в лагере становилась описанным Н. Бердяевым «абсолютным одиночеством», когда происходил «разрыв со всей сферой бытия», приводивший в «абсолютное уединение»[581]. То есть лагерь был апофеозом одиночества, что особенно важно – публичного, социального одиночества человека, оказавшегося лицом к лицу, один на один с громадной тотальной структурой нацистского государства.
Детство и старость
В Концентрационном мире наблюдается еще один психологический феномен. Из-за исключительной амбивалентности ментального и биологического пространства лагеря заключенный оказывается человеком одновременно двух возрастов – ребенком и стариком. «Детское» состояние заключенного и механизмы возникновения этого состояния были точно описаны Б. Беттельгеймом. Он обращает внимание на то, что «заключенных мучили так же, как жестокий и деспотичный отец мог бы мучить беспомощного ребенка. Следует также добавить, что заключенных подвергали унижению с помощью методов, характерных для ситуаций с детьми».
Далее Б. Беттельгейм описывает, что прежде всего эти ситуации касались гигиены. Поскольку процесс посещения туалета строго регулировался, заключенные часто опорожнялись в штаны или где придется, после чего охранники их унизительно «обучали» пользоваться туалетом, словно детей. «Заключенные жили, как дети, в моментальном настоящем, – продолжает исследователь. – Они как бы не ощущали хода времени и не были в состоянии планировать свое будущее… Дружба возникала так же быстро, как и исчезала. Подобно подросткам, заключенные дрались друг с другом, говорили, что больше не хотят видеть друг друга или разговаривать друг с другом, а через минуту вновь были закадычными друзьями. Они хвастались, рассказывали истории о своих достижениях в прежней жизни… Подобно детям, они нисколько не стыдились, когда оказывалось, что они соврали о своих подвигах». Соответственно, детской была и реакция узника на насилие и унижения: «Подобно ребенку, он был не в состоянии связать обращение, которому подвергался, с гестапо в целом и ненавидел отдельных гестаповцев. Он кричал «уж я ему покажу», хотя сам прекрасно знал, что это невозможно. Он не мог выработать объективной оценки, которая позволила бы ему рассматривать свои страдания как незначительные по сравнению с другими переживаниями»[582].
Чеслава Квока
Еще одной важной особенностью детского (и в целом инфантильного) мышления, особенно мышления ребенка, часто подвергавшегося наказаниям или лишенного родительского внимания, является уверенность в том, что для обретения внимания или прекращения наказаний надо вести себя правильно, делать то, что от тебя требуют. «Маленьким ребенком, – вспоминала С. Сонтаг, – я чувствовала себя покинутой и нелюбимой. В ответ мне хотелось стать очень хорошей (если я стану необыкновенно хорошей, они полюбят меня)»[583]. В координате этого мышления многие узники (особенно «ветераны» лагерей) стремились понравиться эсэсовцам, угодить им, предупредить их желания. Они тщательно соблюдали распорядок, правила и требовали этого от других.
Еще одной чертой детского состояния узника, проистекающей из указанной выше особенности, был страх перед часто немотивированной злостью и насилием эсэсовцев. Не будучи в состоянии определить причину этой злости и насилия, а следовательно, выработать ответные меры, узники часто готовы были на все, лишь бы их избежать. С. Сонтаг показывает, как эта ситуация выглядит глазами ребенка. «Гнев был ее (матери. – Б.Я.) единственной эмоцией, на которую я не могла повлиять своими уловками и манипуляциями. Гнев жил своей жизнью. Поэтому мне приходилось постоянно упреждать ее гнев. Все что угодно, только не гнев – любыми способами, вплоть до подлости. И все же я не переставала панически бояться этих в большинстве своем необъяснимых вспышек гнева. К тому же я презирала себя за свой страх перед материнским гневом. За то, что я непроизвольно съеживалась + плакала, когда она заносила руку, чтобы ударить меня»[584]. В этом воспоминании точно подмечено, что следом за унижениями, через которые приходилось проходить узнику, чтобы избежать случайного насилия, наступал период раскаяния и моральных страданий, сменяющихся мечтами об отмщении когда-либо, отмщении, время которого никогда не наступало. В этих условиях постоянная, все время подпитываемая извне бессильная злоба становилась важнейшим фактором разложения человека.
Состояние постоянного, непрерывного напряжения перед лицом угрозы, в котором находился узник, компенсировалось детским стремлением «вернуться назад», «родиться обратно», психологически восстановить в себе прежнее, долагерное, состояние, которое было аналогом материнской утробы. То есть эскапистские стратегии поведения непременно вели к регрессии, блокируя линейную перспективу и вовлекая узников в процесс магического круговращения действительности, когда возвращение назад, к «золотому веку», к которому невозможно было вернуться, воспринималось как движение вперед, воспоминания о лучших долагерных годах становились одновременно мечтой о будущем, хотя именно долагерные годы часто были причиной заключения человека в лагерь.
Поэтому многие узники погружались в воспоминания, в которых часто смешивались фантазии и явь, гиперболизировали свои прежние успехи и заслуги, начинали совершать ритуалы, которые символически поддерживали связь с иным временем[585]. Таким образом,