Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну опять вы за свое, «белые люди» то, «белые люди» се. Фыркнув, он помахал пальцем у меня под носом. Вы самый обычный коммунитарист.
Это вы-то упрекаете меня в том, что я коммунист?
Коммунитарист, придурок! Коммунитарист! Мизерабль! Тот, кто упивается своей отверженностью, кто не видит ничего дальше каких-то мелких нюансов своей национальной принадлежности или зациклился на цвете кожи, кто умеет мыслить только в рамках своей маленькой группки, своего сообщества и кто никогда не сможет быть просто человеком – тем более в общечеловеческом смысле этого слова!
Я все правильно услышал? Белый мужик, принадлежащий к той же культуре, что и Виктор Гюго – человек, которого наша религия каодай[10] возвела в ранг святых, человек, подаривший миру Les Misérables (роман, который, признаюсь, я еще не прочел, потому что там типа тысяча страниц), – этот самый мужик называет мизераблем меня, как будто это что-то плохое? Ах, как ужасна эта ваша отверженность, так давайте же не будем ей упиваться! Кроме тех случаев, разумеется, когда речь идет об отверженных из рабочего класса или отверженных французах, и тогда ты сразу перестаешь быть презренным мизераблем и становишься просто человеком!
Слышь, ты! – заорал я, потому что он тоже орал и никто уже не следил за дорогой. Ты! Смотри, как ты завелся, когда я назвал тебя и твоих белых собратьев белыми! А сам называешь меня и таких, как я, азиатами!
Я называю тебя азиатом, потому что ты сам называешь себя азиатом!
Да я никогда не называл себя азиатом! Ты так завелся, потому что я тебя заставил на себя посмотреть. Тебе нравится считать себя не белым человеком, а просто человеком, разве что ты изредка, с осознанной иронией, сам себя назовешь белым человеком. Но если я назову тебя белым человеком, это, значит, неприемлемо, это, считай, уже расизм, даже если и ты, и другие белые люди постоянно говорят о других «азиатки» или «чернокожие», как будто бы чернокожий человек не такой же самый обычный человек, как и ты. Так что с того, что я сказал, что ты белый, – надо же, какой непростительный поступок! Не знаю даже, что еще невежливее – наверное, сказать, что у тебя есть член!
Какой же ты тупой, пошлый ублюдок! Обвиняешь меня в расизме, а я всего-то сказал, что очень люблю азиатских женщин. Что же это за…
Расистская любовь не перестает быть расистской! И еще, насчет того, что я не могу быть просто человеком, – с чего бы? Потому что я желтый? Потому что я белый только наполовину? Потому что я беженец? Потому что я из вашей бывшей колонии? Потому что акцент у меня не тот? Потому что рожей не вышел? Потому что вы от моей еды носы воротите? И если уж Иисус Христос, дитя двух беженцев, родившийся в хлеву нищий, житель колонии, деревенщина из жопы мира, которого презирали и столпы его сообщества, и правители его столпов, скромный плотник… если уж Иисус Христос смог стать просто человеком в общечеловеческом смысле этого слова, то и я смогу, чмо ты ебучее!
Кабриолет с размаху тормознул у дома моей тетки, тут, конечно, надо отдать ППЦ должное, он привез меня по адресу, а не вышвырнул из машины на полном ходу. Я рванул дверь, выпрыгнул на тротуар, и – слава тебе, боженька, в которого я не верил, – даже не наступил в собачье говно, потому что, наступи я в него тогда, наверное, убил бы ППЦ, не сходя с места, за то, что он принадлежал к расе, нации, народу, культуре, в которой собакам доставалось куда больше свободы, любви и понимания, чем людям с желтой кожей. Но я не наступил в собачье говно и сразу почувствовал себя гораздо свободнее, хотя я, конечно, не сдержался и запорол свою личину безобидного азиатика, дружелюбного вьетнамца, благодарного колониального подданного.
Я захлопнул дверцу машины, и только тогда, взглянув на ППЦ, понял, как сильно я его оскорбил, потому что тот в кои-то веки потерял дар речи. Но он не стал тратить время на слова, а растянул пальцами уголки глаз, так что они на секунду превратились в узкие щелочки, а затем, опустив руки, оскалился и рванул с места, взвизгнув колесами и выпустив мутное облако выхлопных газов, а я, остолбенев, так и остался стоять на тротуаре. После этой омерзительной стычки сердце у меня стучало как бешеное, и я отошел от двери теткиного дома, чтобы немного успокоиться. Надо же, какой парадокс: люди, говорящие о своей расовой слепоте, оказывается, то и дело прозревают!
Спрятавшись в тень, я сделал глубокий вдох и закрыл глаза. ППЦ не испортит мне вечер. Я не позволю ему уничтожить то хорошее, что было у нас с Мадлен, то, о чем я буду помнить до самой смерти. Такое редко случается, сказала она потом, обнимая меня. И она не имела в виду чаевые. Вот это, прошептала она мне в посткоитальный затылок, настоящий подарок. И лежа там с ней, в этой самой непривычной, самой поразительной сексуальной позе – в объятиях, – я даже не мог вспомнить, когда я в последний раз делал хоть кому-то подарок.
Глава 15
На следующий день я вернулся в ресторан Шефа в смешанных чувствах – то была каша из стыда и вины, вкус которой был хорошо знаком мне, католику поневоле, потому что в детстве меня пичкали ей каждый день. А что, если люди, которые не видят расы, даже когда видят расу, в чем-то правы? Вот я, например, мог и недооценить худший азиатский ресторан в Париже. А вдруг это не просто самый плохой азиатский ресторан – вдруг это просто самый плохой ресторан в Париже, и точка. Зачем мелочиться, даже когда мы себя оскорбляем? Если бы у Мишлена был гид по худшим ресторанам, наш получил бы три звезды! Я раздулся от своеобразной гордости за нас, но, впрочем, быстро сдулся, войдя и увидев намывавшего полы Буку, который, не говоря ни слова, ткнул пальцем в сторону лестницы, ведущей к туалету.
Merde? – спросил я.
Merde, подтвердил он.
Merde! Единственное полезное слово на весь французский язык, легко произносится и красноречиво