Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот так будет, – снова зазвучал голос, – если неразумных научить нельзя, если они глухие и не желают слышать, значит, и землю мою им топтать не следует.
Исчез голос, истаял, и в наступившей, оглушительной тишине земляной норы различал теперь Агафон только собственное запаленное дыхание, которое обрывалось, как после непосильной работы. Но он одолел свою немощь, сглотнул тугой комок и крикнул в темноту – с громким отчаянием:
– А детишки неразумные?! Они чем виноваты?! Скажи!
Ответа не дождался. Сколько ни напрягал слух, ничего не мог различить.
И тогда он начал молиться. «Отче наш, иже еси на небесех…» Молился так, как ни разу еще не молился в своей жизни, испрашивая Божьей помощи и заливаясь слезами. Видел перед собой, как наяву, своих ребятишек, представлял ребятишек чужих – и сердце начинало стучать столь сильно и больно, будто сжимал его кто-то неизвестный в жесткой и сильной ладони.
Обессиленный, в слезах, даже и не заметил, как снова впал в забытье, а когда очнулся и пошевелился, по привычке уже проверяя себя – живой ли? – различил через земляную толщу, что возле валуна, который прочно закупоривал вход в яму, остановились чужие, неведомые ему люди. Но, еще не зная их, он сразу угадал, зачем они здесь появились, что им нужно, и поэтому устремился к ним, потянулся, как тонущий в трясине тянется к спасительной ветке, ухватившись за которую можно подтащить к себе крепкий ствол, уцепиться за него и не пропасть. Нашарил на ощупь деревянный ковшик, выполз в узкий створ ямы и, напрягая последние, быстро уходившие из него силы, стал стучать этим ковшиком в каменный валун. Стукнет, отдышится и снова стукнет. Ясно осознавал Агафон, что нельзя ему сейчас ни умереть, ни впасть в забытье, лишь одно-единственное дозволено – достучаться.
И он достучался.
Теперь сидел на валуне, запрокинув голову, шевелил тонкими, высохшими ноздрями хрящеватого носа, словно принюхивался, и никак не мог придумать – какие слова сказать этим людям, чтобы они поверили и не отвернулись, не бросили бы его возле открытой ямы. Пошевелился, откашлялся и вдруг, неизвестно откуда взявшимся, чистым и сильным голосом прочитал «Отче наш» от начала и до конца. Перекрестился, оставив на груди руку с согнутыми пальцами и после недолгого молчания смиренно попросил:
– Детишек спасите, они ни капли не виноватые…
7
Дождалась Настя своего часа.
Поднялась с примятой травы, выпрямилась; заново, потуже, перетянула ремни патронташей и ногой легонько толкнула Фому, который, похоже, успел задремать от долгого и неподвижного лежанья, поторопила:
– Шевелись живее, разлегся, как на перине!
Фома вскочил, ошалело крутя головой – точно, заснул! – и вдруг глухо, как мешок, снова плюхнулся на землю, уронил на колени руки, перехваченные конским поводом, и вздрагивающим голосом еле слышно выговорил:
– Отпусти, век за тебя молиться буду! А там – смерть, не возьмешь ты Емельяна, обведет вокруг пальца и угробит. Не будет такого, чтобы баба с ним справилась! Неужели саму себя не жалко, неужели помирать не страшно?!
Будто не слышала его Настя, деловито поправляя патронташи и накидывая на плечо ружейный ремень.
– Ты же баба! А взялась воевать! Да тебя на куски порвут и в речку кинут!
– Стращать, значит, меня надумал, в речку, говоришь, мои куски бросят, – говорила Настя негромко, медленно, словно рассуждала сама с собой о чем-то мелком, обыденном, как рассуждают иногда хозяйки, прибираясь в избе или суетясь возле печки. – Опоздал ты, дорогуша, меня стращать, раньше, может, испугалась бы, а теперь – ни одна жилка не дрогнула! Отбоялась я. Муж был любимый, не знаю, живой или нет, дитя драгоценное, плоть от плоти, своими руками закопала. За что наказание? Чем мы вашей деревне поганой помешали? Кусок изо рта выхватили? Нет, своим питались. А вы взяли и обрезали меня со всех сторон, как лесину обстрогали. Буду теперь весь век скрипеть да сохнуть! Пугать он взялся! Да страшнее, чем случилось, ничего не будет! Слышишь ты, огрызок емельяновский?! За свою шкуру трясись, только в портки не гадь, воняет шибко. Вставай, пошли! И не вздумай у меня каверзу какую выкинуть, порешу сразу, глазом не моргну!
Последние слова Настя договаривала зловещим шепотом, и Фома, будто завороженный им, быстро, суетливо поднялся, двинулся мелким семенящим шагом, будто побежал, наклоняясь вперед всем туловищем. Настя, еще раз поправив ружейный ремень, неспешно направилась за ним следом.
Мимо огородов, по высокой, непролазной траве, попадая иногда в темноте в заросли злой и жгучей крапивы, они добрались до избы Емельяна. Зашли не с улицы, а с задней стороны. В окне, выходившем на огород, маячил тусклый свет. Фома замешкался, переступал на месте ногами, словно уткнулся в невидимую преграду, и никак не мог ее одолеть. Настя неспешно сняла ружье, уперла ствол в широкую мужичью спину и прошипела все тем же, зловещим шепотом:
– Чего встал? Заколодило? Иди! Как дойдем, прижмись мордой к стене и не дыши. Я знак подам, постучишь тихонько и позовешь Емеяльна, как по секрету, чтобы он изо окна выглянул. Если не так сделаешь – стрельну.
Качнулся Фома от ее шепота, словно от тычка, снова наклонился вперед всем туловищем, пошел, запинаясь на ровном месте. Уперся в стену и замер, даже дыхания не было слышно. Настя, не опуская ствол ружья, продолжая прижимать его к вздрагивающей спине Фомы, осторожно заглянула в окно. Хилое пламя оплывшей свечки дрожало, покачивалось из стороны в сторону и в углу, отделенном от остальной избы занавеской, шарахались тени. Емельян сидел за широким столом, придвинутым вплотную к стене, в одной руке у него был сапожный нож, косо заточенный, а в другой – палочка-бревно. Старательно, осторожно он вырезал паз и от усердия даже нижнюю губу прикусывал. Сбоку, дальше от окна, стоял недостроенный дом-дворец – красивый, даже в своем игрушечном виде. Мелкие смолевые стружки беззвучно падали на рубаху Емельяну, скатывались на столешницу и казались в неярком колеблющемся свете лепестками, оторванными от неведомого цветка.
Если бы Настя умела читать чужие мысли, она бы несказанно удивилась, что именно в этот момент Емельян думал о ней. Думал с холодной злобой: «Вот же сволочь! Стольких мужиков порешила! И Фома, говорят, как сквозь землю провалился. Нигде его нет. Ничего, дождемся утра, я всю деревню подниму, облаву, как на волчицу, устроим. Найдем, никуда не денется. Ох уж полютую я, когда в руки мне попадет, наизнанку выверну, а после, если жива будет, в землю закопаю. Это надо же – в первый раз за все годы, как я деревню к рукам прибрал, меня по носу щелкнули. И кто? Баба! Все мужики пришлые под запором сидят, а она где-то по округе кружит. Найду! Завтра же найду, хоть кровь из носа!»
Руки дрогнули от распалившей его ярости, и Емельян сердито отложил сапожный нож в сторону, сгреб ладонями стружки в одну кучу и принялся их ворошить, просеивая между пальцев. Смотрел остановившимся взглядом в стену и губа у него была по-прежнему прикушена, словно он продолжал заниматься любимым строительством дома-дворца.