Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лахно вывел из распадка спотыкающуюся лошадку — последнюю. Исхудавшая, она едва плелась, с трудом волоча отяжелевшие ноги.
— Глянь, набольший, глянь!
— Вижу, — вздохнул Горчаков, с жалостью оглядывая несчастную лошадь.
— Не то зришь, набольший. Ты на ейное пузо смотри.
Горчаков нахмурился: издевается неумытик?
— Взгляните, Сергей Александрович, — поддержал Мохов. — Полюбопытствуйте.
Брюхо лошади в широких бурых полосах, некоторые еще кровоточат — свежие.
— Из живой резал, — буднично пояснил Мохов. — На пропитание.
— Божью тварь мытарил, вражина, — прогудел Зыков. — Животину терзал. А она как человек — все понимает, только сказать не может: не дано ей. А плачет по-нашему. Вишь, слезы горохом сыплются. Вот такие дела, набольший. Корявые дела…
Лещинский уткнулся в куст, сотрясаясь от приступа рвоты. Безносый почтительно пригнулся к Господину Хо, что-то зашептал.
Маеда Сигеру качал головой как заведенный.
— Не хорсё. Очинно не хорсё
— Пошто я его держу? — изумился Ефим и швырнул Волосатова в снег.
Палач крепко ударился о пень, проворно вскочил, боком-боком, как краб, юркнул в заросли, Лахно в три прыжка догнал его, выволок обратно.
— Не спеши к тетке в лепеши[177]. Ефрем, петля готова? А как же! Ну, вставай, живоглот. Удавливать?
Горчаков хотел было вступиться, но странное оцепенение овладело им, судорога сомкнула челюсти
Лещинский, вытирая мокрый рот, попросил:
— Пусть покается, помолится…
— Неча божье слово поганить оскверненной пастью. Удавливать, что ль, Николаич?
— Вешай, Ефрем! С богом.
— Миленькие, родненькие, не надо! Простите за-ради Христа. Не хочу-у, не хочу-у. Ой, не желаю, мамынька родная! Детишков моих пожалейте, детишков. Женку повдовите, детишков поосиротите. Троечка их у меня. Девочка есть, братцы.
— Твои братцы в серых шкурах по тайге рыщут, кровогон! Вставай! Сто разов говорить?!
— Ой, отпустите! Ой, жить хочу! Жить!
— А Окупцов, дружок твой, небось не хотел? — гаркнул Зыков. — Ты ведь его устукал[178], боле некому. А красные, каких мы брали, когда с Семеновым службу ломали? А железнодорожники, которых ты, как кабанов, обдирал? Сколько ты, когда у генерала Токмакова служил, душ извел? Пущай они, большевики, и супротив нас шли, но ведь люди же. А ты их ножиком резал нещадно, иголки под ногти вгонял, измывался всяко.
Долго перечислял Ефрем содеянное Волосатовым, нарушители слушали страшный монолог — корявую речь молчуна-таежника, непривычного к многословию; Мохов отрешенно сидел на пне. Перед ним проплывало минувшее.
…Наступив ногой на обезображенный труп мастерового, Волосатов позирует фотографу.
…Виселица. Полуживого, истерзанного красноармейца тащат к помосту, на лице — красное пятно. Нос отрезан. Волосатов критически осматривает жертву, озадаченно поскребывает плоский затылок, приказывает помощнику:
— Давай живой ногой в сараюшку. Нос там гдей-то на полу валяется. Ташши.
Бандит, молоденький парнишка, побелел, Волосатов снисходительно ворчит:
— Сопляк! Кишка тонка, заслабило? В таком разе держи комуняку, сам смотаюсь…
Метнулся к сараю, нашел искомое, принес, ткнул в снег; примащивая отрезанный нос, втолковывал полумертвому человеку:
— На природное место определяю, сейчас примерзнет. Не отпущать же тебя на тот свет таким вот стесанным!
Нос и впрямь примерз быстро. Обеспамятевшего красноармейца вздернули. Волосатов толкнул судорожно сжимавшееся тело и принялся стаскивать с казненного валенки. Снял, сел на чурбак, задумался.
— Ты чего, Волосан? — ухмылялись соратники, такие же отпетые негодяи. — Никак примерить желаешь? Не стоящее дело, паря. Вишь, окровенились, подмокли. Кинь их псам, слопают.
— Дурачье неумытое! Такие чёсанки бросать! Подумаешь, окровенились! Кровь не сало, высохнет и отстала. Обомнутся…
И запихнул еще хранившие тепло мертвого хозяина валенки в мешок.
Вспомнил Мохов и другой случай. Перехватили записку арестованных железнодорожников Китайско-Восточной железной дороги. Их непрерывно допрашивала семеновская контрразведка. Офицерам по ретивой охоте помогал Волосатов. Кто-то из заключенных писал родным огрызком карандаша: «Мучают. Терпеть больше невозможно, пришлите яду»…
Грузный, с черными нафабренными[179] усами, атаман Семенов, которому доложили о записке, распорядился выдать Волосатову за верную службу денежное вознаграждение…
— Ой, пощадите! Николаич, родненький! Ой, погодите. Все расскажу, покаюсь…
— Он расскажет, — Мохов указал на Безносого. — Ведь вы последнее время все паруетесь. Парочка — гусь да гага-рочка…
Безносый покосился на хозяина, Господин Хо поощрительно смежил короткие ресницы…
Он так и не понял, что с ним произошло, и, конечно, не сумел бы объяснить свой поступок. Почему он, рожденный рабом, всю жизнь исполнявший чужую злую волю и при этом молчавший: рот — словно на замке, а ключ потерян, — вдруг отыскал этот ключ на днище своей разбойной души и, нарушив обет молчания, заговорил. Он знал: последует расправа, она будет ужасной, и тем не менее он заговорил. Ночью он сидел в своей излюбленной позе, скрестив ноги, вокруг — смертельно усталые, зверски голодные спутники. Не перебивали, слушали внимательно, к вящему своему удивлению, он не уловил даже скрытой враждебности, слушатели завороженно внимали увлекательному рассказу, какие можно услышать у охотничьего костра. Потрескивают, истекая янтарной смолой, сухие поленья, бурлит в котелке ароматное варево, поблескивает в траве откупоренная бутылочка, устало ноют натруженные за день ноги, на душе легко и покойно, и рассказчик не спеша разматывает нить невероятного повествования.
В последние дни свел Безносый дружбу с Волосаном. Странной была эта дружба столь необычных и разных существ. Вечерами, уединившись, они подолгу о чем-то шептались. Собственно, говорил один Волосан, Безносый внимал; плоское, словно выструганное из дерева, лицо хунхуза бесстрастно, однако он ловил каждое слово, сказанное плюгавым красноглазым человечком. Безносый мало-мало разбирался в русском, Волосан немного кумекал по-китайски, оба друг друга понимали, хотя Безносый слова цедил скупо, а Волосатов рта почти не закрывал.
Изредка раздобрясь, палач потаенно совал хунхузу недогрызенные корки, Безносый мгновенно перемалывал их волчьими зубами и не славословил благодетеля лишь потому, что не знал благодарственных слов не только на русском, но и на родном языке.
Впрочем, Волосану благодарности были не нужны, ему требовалось другое — верный пес завсегда сгодится. А уж в такой стае…
Безносый и впрямь ходил за катом, как собака, но неприметно, стараясь не привлечь чье-либо внимание, а тем более Господина Хо. Волосан же до поры не пользовался своей призрачной властью над хунхузом, исподволь внушал:
— Следи за мной, глаз не спускай. Пойду, к примеру, в лес с кем-нито, скажем, за хворостом, ступай за мной. Подниму руку вот эдак — бей энтого, который со мной, насмерть. Смекаешь, нехристь?
Безносый похлопал по карабину.
— Стрелять нельзя, упаси бог, — всполошился Волосатов. — Ножиком. Сказывают, рученька у тебя твердая.
Безносый вынул из чехла финку, тускло блеснула холодная сталь. Метнул, не размахиваясь. Сосенка, росшая на скале шагах в сорока, дрогнула, с шорохом посыпалась хвоя. Нож вошел глубоко, пришлось расшатывать