Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По инерции он еще пытался командовать, но его не слушали, люди едва плелись, падали, вставали и снова тащились вперед, карабкались по обледеневшим склонам сопок, переходили вброд ручьи и протоки. Одежда смерзалась и обламывалась, коченели ноги, многие на ночных привалах обмораживались. Лещинский, проснувшись утром, насилу отодрал примерзшие к вороту куртки волосы и, когда это удалось, заплакал: в детстве сестренка дергала его за волосы — гимназист частенько опаздывал на занятия.
Крепче прочих выглядели Зыковы. По приказу Лахно они замыкали колонну. Остальные едва держались на ногах.
Вечером братья подошли к задремавшему Горчакову, потоптались; Ефрем покашлял в кулак, Горчаков разлепил смерзшиеся ресницы:
— В чем дело?
— Дозволь, набольший, на охоту сходить, бог даст, че приволокем.
— Изюбря[169] бы, — вторил брату Савка.
— Пофартит, так завалим, — гудел Ефрем. — Оголодал народишко шибко, эдак и ноги протянуть недолго.
Горчаков злобно усмехнулся.
— Бежать задумали, сиволапые? Покаяться, а нас — за тридцать большевистских сребреников? Застрелю, сволочь!
— Не юды[170]. А черным словом ругаться не моги, набольший. Не ровен час…
— Грозишь? Да я тебя…
— Стойте, стойте, вашбродь! Охолоните, — удержал Горчакова Лахно. — Ефрем дело говорит, зараз горяченького похлебать — хворь да усталость как рукой сымет. Пущай на зорьке поохотятся, авось сподобит господь, притащат дичину. Прикажите им, пущай расстараются. — И, нагнувшись, шепотом добавил: — А насчет озорства какого — не сумлевайтесь, на них кровушки ого-го и еще столько, им с Советами миловаться не резон — краснюки с них шкуру спустят.
Горчаков согласился.
Ночь прошла спокойно, снег все валил и валил, и проверявший посты Лахно радовался — заметет следы, поможет оторваться от преследователей, затеряться в тайге. Мысль эта немного успокаивала, хотя Лахно понимал, что пограничники упорны, настойчивы и возмездие неотвратимо. Выросший в пограничном селе, Лахно хорошо изучил противника, не раз японская разведка использовала его односельчан для различных провокаций против СССР. Уцелевшие в один голос рассказывали о мужестве советских пограничников. Да, преследование будет продолжаться, красные не отстанут, думал Лахно. Сын и внук амурских казаков, он с материнским молоком впитал любовь к боевым казачьим традициям, присягал на верность государю императору, адмиралу Колчаку, атаману Семенову, японцам; менялись хозяева, но Лахно оставался верен воинской дисциплине, долгу солдата, и сейчас это придавало ему силы, побуждало к действиям. Лахно давно перестал задумываться над смыслом того или иного задания, безоговорочно выполнял самые деликатные поручения полковника Кудзуки; боевые приказы не обсуждаются, и, если начальство говорит «надо», значит, нужно выполнять задание не задумываясь, решительно, своевременно и точно: приказ есть приказ. Отправляясь с отрядом Горчакова, Лахно радовался: офицер старой армии не подведет. Позднее Лахно разочаровался: простому казаку по душе казак, что вчера еще быкам хвосты крутил; дворянская спесь Горчакова претила, порождала неприязнь.
Лахно не спал двое суток и на рассвете окунулся в глубокий сон, похрапывал сладко, не чувствуя холода, — лежал на охапке обмерзших веток, наломанных в темноте у ручья.
Пробудился, ощутив внезапную опасность: кто-то стоял над ним, сапно[171] дыша.
Схватив карабин, Лахно вскочил, в неясном сумраке нарождающегося утра маячила рослая фигура, держа что-то тяжелое, гигант дышал хрипло, с хлюпом втягивая морозный воздух, Лахно вгляделся.
— Ефрем? Ты чего?
Зыков, не выпуская ноши, сел на заснеженную лесину, голова лежавшего у него на руках человека безжизненно запрокинулась.
— Бра-ат-ка…
Лахно медленно снял шапку, проснулись остальные, Волосатов истово перекрестился, охнула Ганна, Ефрем осевшим голосом сказал Мохову:
— Вот, Николаич… Один я остался. Приласкала Савку смертушка.
— Мужайся, Ефрем, крепись. Тебе сына рóстить…
Ефрем опустил Савелия на землю. Вокруг сгрудились нарушители. Господин Хо внимательно смотрел на мертвого, Маеда Сигеру бесстрастно молчал, цепкие глаза Безносого что-то разглядели, он нагнулся, откинул полу куртки и отпрянул — в Савкиной груди торчала ржавая стрела.
— Не хорсё, — удивленно протянул японец. — Очинно не хорсё.
— Что это? — вскричал ошеломленный Горчаков.
— Самострел, — угрюмо пояснил Мохов. — Старинное охотницкое средство. Не доводилось видеть, Сергей Александрович? Промысловики на звериных тропах настораживают. Такая штучка трехдюймовую доску насквозь прохватывает. Видать, ступил Савелий на охотничью тропу…
— Прошибся, Николаич, — возразил Ефрем. — Не охотницкое заделье. На заимку мы с братом натакáлись[172], в самой трещобе, с двух шагов не узришь. Шагнул я к двери, а Савка меня упредил. Молодой… Дверь дерг, а оттуда эта стерва жахнула. В упор…
— Какой же лиходей насторожил? — спросил Окупцов. — Охотник такое не сделает.
— Мало ли варнаков. И не все ли равно…
Савелия похоронили в глубоком распадке, Ганна пошептала молитву, Ефрем вытер глаза, высморкался:
— Николаич, надо бы в ту заимку сходить.
— Это еще зачем? — вскинулся Горчаков. — Мало одного покойника? Может, там еще стрелы наставлены?
— Надо сходить, Николаич, — не глядя на Горчакова, повторил Ефрем. — Пошарить. Может, там что схоронено, разживемся по бедности.
— Золото! — воскликнул Окупцов. — Старатель там живет, иначе зачем самострелы в избе ставить? Золотишко намытое охранял. Айда туда поскорее, того трудягу к ногтю, за Савку рассчитаемся, а золотишко поделим.
— Черт с этим золотом! Мы должны спешить, а не заниматься кладоискательством.
Горчаков почувствовал, что его слова энтузиазма не вызвали, на него смотрели с нескрываемой ненавистью Окупцов, Волосатов, Безносый, нервно потирал руки Господин Хо. Чуют добычу, вороны!
— Вы слышали, что я сказал?
— Желтого металла в здешних местах много, возможно, безвестный старатель — настоящий Крез, золота с избытком хватит на всех, — проговорил Господин Хо.
Горчаков поднял пистолет и почувствовал сзади чье-то дыхание.
— Зажди, набольший. Мы в заимке припасы поищем. Может, найдем, у меня уж брюхо к хребтине приросло, — попросил Зыков.
Горчаков смерил его презрительным взглядом: только что брата схоронил, а уже о жратве думает. Скот! Облизнув спекшиеся, покрытые черной коркой губы, сплюнул кислую слюну.
— Ладно. Веди.
«Авось и впрямь отыщем какие-нибудь продукты, подкормимся, — думал Горчаков. — На сытый желудок идти веселее». Где-то далеко, далеко замаячила звездочка надежды.
Но призрачным оказался ее слабый свет, съестного в избушке не оказалось, заимку перевернули вверх дном, но ничего не нашли. Кляня хозяина, нарушители — они надеялись найти золото — крушили убогое жилище, разъяренный Окупцов решил поджечь заимку, Лахно вырвал спички.
— Хочешь пограничников примануть, черт не нашего бога!
Ночью Горчаков проснулся, сон отлетел мгновенно. Голова ясная, свежая, что же его разбудило? Вроде хрустнул за мутным окошком сучок. Может, заимку обложили пограничники? Горчаков разом вспотел, поднял голову, избушка залита голубым лунным светом, нарушители спят вповалку на полу: вымотались. На топчане кто-то невнятно стонет. Горчаков встал, шагнул к двери, его окликнул Мохов:
— Ганя занедужила, горит вся.
Нашел о ком беспокоиться, юбочник. В такой-то момент!
— Ничего,