Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это-то я смог отчетливо распознать. Но главное: они любили его. И я подумал: как хорошо! Тем временем эти трое уже бежали, с левого борта, вверх по узкому трапу, ведущему к солнечным террасам. Пожалуйста, осторожней, крикнул им вслед доктор Бьернсон, смотрите не упадите! Держитесь за поручни, пожалуйста, на таком корабле можно очень больно ушибиться! Как хорошо, что мы, старики, уходим, подумал я. Ведь вместе с нами уходит горечь – и уже не соприкасается с детьми. Ничто тогда не омрачает им жизнь. И не получается так, что упования остужаются осторожностью.
Вместе с тем это было для меня мучительно. Потому что я не мог не стыдиться своих ложных представлений о докторе Бьернсоне. Как я был одержим ими! И как было бы ужасно, если бы дело дошло-таки до моей мести. Как хорошо, думал я, что я становлюсь все более забывчивым. И ведь так оно и есть. Зачем притворяться перед самим собой?
Я даже подумал, и это принесло облегчение, что у меня появились признаки сенильности. Мне пришло в голову именно это слово – «сенильность». И поскольку я так стыдился, я даже подумал о себе: «дебил», потому что под это подверстывалось и все прочее, кроме, само собой, Сознания. Тем с большей неопровержимостью для меня вдруг открылось, какое зло причинил бы я этим детям своей местью доктору Бьернсону. Которые вообще ничего плохого мне не желали. Они даже не знали меня.
Такое гнетущее чувство стыда под сияющим солнцем. Среди звуков отбиваемых склянок, рабочих шумов гавани и, время от времени, доносящихся из города гудков. Овеваемых запахами солнечного молока и кофе. Двойной, тройной, четверной стыд, но одновременно – пятеричная, шестеричная, просто-таки гигантская наполненность счастьем. Потому что я этого, с детьми, не заслужил.
Тем не менее это мне было подарено. Что я свидетель этому всему и высоко приподнят надо всем. Потому что, когда я оглянулся на город и почувствовал у себя за спиной, за молом, море цвета морской синевы, я только в этот момент заметил, что кто-то трогает меня за плечо.
И даже хлопает по нему.
Мне, однако, понадобилось некоторое время, чтобы вернуться из своей отрешенности. Полминуты – определенно. Пока я в достаточной мере прокрутил правое высокое колесо, чтобы вместе с креслом-каталкой повернуться к прикоснувшемуся ко мне.
Это был доктор Бьернсон. Рядом с ним стояла его жена – немножко низкорослая и немножко полноватая, но при этом чрезвычайно видная женщина. Она держала за руку младшего из двух мальчиков. Возле его же рук трепыхались, поскольку им не терпелось убежать, слева еще один мальчик, справа девочка. Мальчику было лет десять, как сейчас Свену, девочке – восемь или девять.
Я бы хотел попрощаться с вами, сказал доктор Бьернсон. Познакомьтесь с моей семьей. Это Карла, это Юлиан, а вон того сорванца зовут Невилл. Дети, это господин Ланмайстер. Если он молчит, это не значит, что он сердится. Ваш папа и он совершили по-настоящему длинное путешествие и много чего пережили вместе. Ах, простите, это Мария, моя жена. Пожалуйста, дети, он не любит, когда к нему прикасаются. Он живет в мире, который для нас закрыт или в который наша любовь лишь изредка позволяет нам заглянуть. Тогда мы начинаем догадываться, почему он иногда делает что-то, чего мы не понимаем.
Тем временем я боролся с судорогой, охватившей все мое тело. Она не только стиснула мне душу, но и прорéзала себе путь сквозь Сознание. Поскольку в тот момент я как раз больше всего на свете хотел, чтобы эти дети ко мне прикоснулись. Чтобы им позволили сесть ко мне на колени. Может, я хотел их почувствовать – почувствовать их хихиканье и их изумление при виде такого далекого от них и такого старого человека, как я. Их бы моя внешность не оттолкнула. Они были настолько непредубежденными, насколько могут быть только дети. Но теперь они не могли этого сделать, поскольку их отец не хотел, чтобы они меня обременяли. И виной тому был я сам. Виной тому было мое неподвижное лицо и прежде всего, прежде всего мое молчание. Потому что доктор Бьернсон даже не представлял себе, как охотно я снял бы с двери своего Храма висячий замок, больше того, сорвал бы его ради одного-единственного соприкосновения с одной из этих рук. Этих маленьких, маленьких рук.
Четким контуром вынырнул треугольник спинного плавника. Под ним можно было рассмотреть сводчатую сияюще-серую спину, которая для дельфина двигалась слишком медленно, а для акулы была слишком круто выгнута. Так что это было существо, рыба или кит, которого я еще никогда не видел и которого уж точно не знаю.
На протяжении целой минуты этот посланец дрейфовал по течению. Посланец, подумал я, чего-то, что скрывается за Сознанием или глубоко под ним. Потом он погрузился в эту подстилающую глубь. Но и его погружение выглядело не как результат определенной воли и намерения, но как обусловленный ветром снижающийся полет гигантской птицы.
Само собой, я имел в виду только ощущение такого снижения. Тут дело обстоит отчасти так же, как с восприятием красочных оттенков дней недели. В этом – как бы мне тебе объяснить? – проявляются способности, которые только теперь зарождаются. Они развиваются почти незаметно, совершенно без нашего содействия. Так что я опять думаю о красках звуков и теперь, в отличие от того, что было тогда, могу даже их перечислить. Итак, Lastotschka, следуя по порядку: это до-диез или ре-бемоль, ре, ре-диез или ми-бемоль, ми, фа, фа-диез или соль-бемоль, соль, соль-диез или ля-бемоль, ля, фиолетовый, ля-диез или си-бемоль, синий, си, сине-зеленый, зеленый, до, желто-зеленый, воскресенье, желтый, понедельник, оранжевый, вторник, светло-красный, среда, четверг, темно-красный, пятница и суббота. Правда, меня смущает то, что я не могу, к примеру, найти подходящее место для четвергово-серого. Кроме того, добавляются еще и смешанные краски из, к примеру, до-диез и синего. Так же обстоит дело с фа и четвергом. И точно так же – со смешанными звуками. А сверх того существует такой феномен, что «тепло» и «жарко» тоже звучат и могут точно так же стать красками, как «счастливый» или «усталый».
Если бы я испытывал голод, это бы тоже давало какой-то