Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот как оно ощущается с другой стороны баррикады, понимаю я, когда спокойные заверения, исходящие от неотложных служб, кажутся пустым звуком, потому что разум занят тем, что пережевывает все возможные неприятности. Для профессионала-то речь идет о том, чтобы исполнить долг, ни больше и ни меньше, чтобы пойти с работы домой, зная: вы сделали все, что могли. Но для семьи это может стать вопросом жизни и смерти.
Я и сам бывал на месте моих визави и отвечал на все тревожные и беспокойные вопросы положенными обнадеживающими фразами, и теперь я слышу их больше, чем некогда говорил, — и они звучат неприятно схоже с легкомысленным безразличием. Для меня здесь миг просветления посреди драмы: как легко раздают наработанные пошлости; как пусто они могут звучать.
Когда мы добираемся до Аксбриджа, то оглядываем все вокруг станции, ища любой след. Мы знаем, что папа поехал на поезде, направлявшемся сюда, но попал ли он так далеко? Моя жена обращается за помощью к начальнику станции — и что-то из того, что она говорит, срабатывает: нас быстро загоняют в боковой кабинет и сажают напротив линии экранов. Мы знаем, когда он сел в поезд, потому пытаемся просчитать, когда поезд оказался бы здесь. Начальник станции показывает нам записи, начиная со вчерашнего дня, — там двери, ведущие на выход, и платформа. Поезд изливает из себя пассажиров, платформа наполняется, потом медленно пустеет. Нашего папу не видать. Он не доехал так далеко.
Но потом я испытываю потрясение.
Я смотрю налево — а там, менее чем в полуметре от того места, где я сидел последние 20 минут, смятая куча ярко-синей ткани. У меня в груди что-то слегка схлопывается. Цвет тот самый. Я и молнию могу разглядеть. Это пальто.
— Извините. Вы знаете, что там такое?
— Здесь потерянные вещи оставляют. Что-нибудь узнали?
— Вы не будете против, если я гляну?
— Милости прошу. Возможно, подобрали в электричке.
Я поднимаю одежду. И разворачиваю. И сую руку в карманы — и нахожу папины перчатки. Это как удар грома. Вдруг я чувствую, что полон сил, нетерпелив — и совсем не уверен в том, что мне делать с собой. Оно как внезапная резкая боль, маленькая иллюзия того, что мы совсем близко, потому что я держу ровно то, что на папе было надето, когда он пропал. Я звоню всей семье и говорю им: мы нашли его длинную куртку; вот она, у меня в руке.
Мы выясняем, что длинную куртку подобрали с сидения, когда убирались и подметали мусор, а это значит: он сошел где-то между Ливерпуль-стрит и конечной станцией. Здесь 19 маленьких остановок, и 19 миль между двумя большими станциями, и все случилось совсем недавно. Сейчас это удивительно — но к нашей цели нас не приближает. Похоже, Аксбриджу больше нечего нам предложить, потому мы отправляемся в ближайшие больницы — спрашивать, поступали ли сегодня или вчера безымянные пациенты. Ничего радостного.
Сидя около последней из больниц, я звоню на работу и говорю, что утром не выйду на смену. Я объясняю, что случилось, и спрашиваю, могут ли коллеги организовать, чтобы лондонская служба скорой помощи выдала сообщение о пропаже человека своим бригадам. Мой менеджер принимает описание — и мы отправляемся домой. Сейчас темнеет; мы только предполагали: а ну как папа и на вторую ночь не найдется — а теперь это вдруг сбывается наяву. И ощущается как смертельный удар.
Я снова говорю с полицией, чтобы выяснить, нет ли чего-нибудь нового. Хотя они успокаивают, поддерживают и ведут себя профессионально, я чувствую, что мои вопросы будто бы неуместны. Я член семьи, витающий в облаках, я все хочу, чтобы что-то переменилось, — и не в силах встретиться лицом к лицу с действительностью. А новостей нет.
Завтра мы должны обратиться с призывом по радио, и методом исключения выходит, что говорить, похоже, придется именно мне. Когда я попадаю домой, начинаю думать о том, что сказать. Я делаю несколько записей, чтобы быть уверенным, что ничего не упускаю — его внешность, уязвимость, номер телефона, по которому нужно позвонить.
Когда я сижу за столом на кухне, усталость от того, что всю предыдущую ночь я ходил пешком, настигает меня — и всякая надежда вдруг исчезает, словно отрезанная. Я хочу понять, где он и что с ним прямо сейчас. Он где-нибудь скорчился от страха? Ему неловко, голодно, одиноко? Есть ли с ним кто-нибудь? Почему никто не сообщил, что его видел?
Долгой ночью я исходил, под конец еле волоча ноги, столько улиц; я оглядываюсь и вижу, что это было: я не героически проявлял непокорность или самоотверженность, но трусливо отказывался принять все как есть. Не только то, что папа пропал, недосягаем для меня, крайне уязвим и потерян. И не только то, что я бессилен спасти его, — и даже будь моя решимость хоть величайшей в мире, все мои усилия пропали втуне. Но еще и то, что все это на самом деле наложилось так же грубо на болезнь, завладевшую его мозгом.
Я выдумал, что если бы подбадривал папу и не давал ему унывать, моими стараниями его мысли бы вовсе не спутались. И выдумал, что, держи я его разум занятым, это приостановило бы папу, чтобы он не катился по наклонной. Когда я отказывался обсуждать деменцию, то выдумал, будто смогу отвратить ее силу от наших жизней. И выдумал, что мне удалось бы проложить его путь куда-нибудь еще.
И наконец, я выдумал, будто вопреки всему мог бы найти и спасти его. Но я ошибся. Впервые за много часов я не знаю, что делать.
А потом оживает мой телефон.
— Джейк?
— Да…
Звонят с работы. Но почему? У меня новые неприятности?
— Мы приняли звонок из диспетчерской в Лондоне. От бригады в Западном Лондоне. Джейк, они нашли вашего отца.
* * *
Болезнь Альцгеймера называют поражением памяти, но на самом деле она метит в характер. Нападает на личность, и изменяет ее, и сводит на нет, и захватывает пространство, ею созданное, до тех пор, пока не останется только закуток, который страдающий болезнью может назвать своим.
Я привык думать, что болезнь папу обокрала. Что помрачение рассудка силой отняло у него достоинство. Разрушило волю к жизни. Погасило путеводный свет щедрости в сердце. Я привык думать, что деменция похитила его любовь к жизни.
Но на деле все немного иначе. Правда такова, что деменции ничего бы не удалось