Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, кайтесь же, нехристи, кайтесь! — шутливо проворчал Хмельницкий. Эти двое заводил уже немало выпили из него крови, предлагая авантюру за авантюрой. Они явно томились без войска и без походов, оставаясь теми, на кого он только и мог пока что по-настоящему рассчитывать. — Коль уж явились со свечами и с ладаном, то…
— Вон, Лютай сам разведку водил, — тыкал Ганжа концом плетки в бок атамана. — И мои хлопцы с ним были. Оказалось, что поляки к пиру готовятся, причем очень старательно. Возможно, праздник у них какой-то католический.
— Ну, готовятся.
— И те, что стоят заставой у острова Хортица [27] и разъезды которых перекрывают все подступы к Сечи, перехватывая и казня идущий к нам люд… Они тоже готовятся. Так вот, думаю, что поляков надо бы по-божески «поздравить». Соседи все же.
— Не богохульствуй.
— Каюсь, пан иезуит. — Такие шуточки мог позволять себе только Ганжа. Но он мог позволять себе многое, пока что… — Однако «поздравить» все же надо. Как раз в то время, когда они поднимут бокалы и начнут причащаться… Или молиться, не причастившись…
Движением руки Хмельницкий вновь остановил его богохульствие и, с ироничной грустью взглянув на недописанный универсал, прошелся по хижине, зябко кутаясь в наброшенный на плечи тулуп. Печь почти угасла, и в атаманской хижине становилось прохладно, сыро и муторно.
— Как твои сечевики, Лютай?
— Копытом землю рвать будут.
— Я о тех, что на Сечи остались, зимним гарнизоном. Прямо сейчас пошли туда двух гонцов. Пусть прорвутся через заслоны Гурского и передадут мою просьбу: завтра, как только стемнеет, выступить против драгун и реестровиков.
— Копытом землю рвать…
— Да попридержи ты свое копыто, — поморщился Хмельницкий. — На Сечи у тебя, кажется, есть знакомый, бывший реестровик из этого же Корсунского полка.
— Есть. И на заставе Гурского у него остался родственник. Они недавно виделись, причем корсунцы его не тронули. Сам рассказывал.
— Вот пусть он завтра и похристосуется с родственником, а заодно попросит, чтобы тот побеседовал со своими. Хватит им на польских харчах жировать, пусть переходят на нашу сторону.
— Не все перейдут. У поляков служба пока что сытнее и денежнее.
— Не все, понимаю. Но, может, хоть какую-то часть спасем, все же рубить меньше придется, ведь получается, что свои же — своих… А как-никак отборный реестровый полк.
— Отборный. Копытом землю рвать будем…
— Ты, Ганжа, готовь наши отряды. План нападения обсудим завтра, после того как твои пластуны вернутся под вечер и доложат, какие и где заслоны выставил его светлость полковник Гурский.
— Завтра же разошлю свои разъезды, чтобы они перехватывали реестровиков и пытались сразу же переманивать на нашу сторону. Уверен, что в связи с Рождеством, польские драгуны в шатрах отлеживаться будут.
Офицеры вышли, а Хмельницкий еще несколько минут стоял у двери, словно ожидал, что, недовольные его распоряжениями, они вернутся, чтобы убедить его напасть прямо сейчас.
Все это время Савур молча сидел за очередным универсалом, что-то угрюмо подправляя и украшая буквы всевозможными канцелярскими «выкрутасами». Он явно был недоволен своей службой и даже не пытался скрывать это.
— Ладно, — сжалился над ним полковник. — Оставь эту канцелярию, а то, гляди, настолько в писанину ударимся, что сабли в руках держать разучимся.
В храме Мачура уже не оказалось, но келья все еще хранила в себе сосновую свежесть чистоты его духа, а небольшой костер в камине дотлевал вместе с теплом его тела. Пустующая ниша, в которой еще недавно стояли пузырьки и баночки со снадобьями, таила в себе последние тайны непостижимости человека, пришедшего в храм не для того, чтобы воспринять его святость, а чтобы своими благодеяниями возвести это порождение греховных помыслов человеческих в сонм государственных, народных святынь.
Коронный Карлик уселся на сосновую лежанку, на которой еще недавно постигал непостижимость мира сего мазурский колдун, и велел своим тайным агентам привести к нему прислуживавших Мачуру монахов.
Двое верзил, которых в свое время Коронный Карлик извлек из темницы только для того, чтобы они отправляли в нее десятки других им подобных, привели тщедушных монахов и поставили перед Вуйцеховским.
— Как мне имена ваши в святцах записать, братия?
— Михай, — неохотно ответил тот, что был повыше ростом и постарше возрастом. В голосе его Коронный Карлик сразу же уловил нотки пренебрежения.
— Оссия, ваша ясновельможность, — низко поклонился тот, которому из-за низкого роста своего и кланяться уже было ни к чему.
— Я не стану заставлять вас читать наизусть главы из «Евангелия от Матфея», — сразу же успокоил их Вуйцеховский. — И не собираюсь лишать столь любимого вами монашеского достоинства. Зато очень просто могу лишить вас всех остальных достоинств, если только вы не скажете, куда девался ваш полусумасшедший-полусвятой Мачур?
— Не знаю, ваша светлость, — заискивающе объяснил Оссия. — По правде говоря, он мне никогда не доверялся.
— И правильно делал, — молвил Коронный Карлик. — Не всякий юродивый настолько глуп, чтобы доверяться тебе.
— Не осмелюсь перечить.
— А ты, святой Михай, осмелишься?
— Мачур — не юродивый.
— Вот, пожалуйста, слышу вполне членораздельную речь. Кто же он? Святой? Сколько лет ты прислуживал ему?
— Три года.
— Вот видишь, три года прислуживал юродивому, не ведая, что он святой. А теперь вдруг пытаешься убедить меня, что он юродивый. Грех великий на душу берешь, Михай, великий грех.
Михай нервно переступил с ноги на ногу. Озлобленно засопел.
— Это вы нарекли его юродивым.
— Я всегда считал его святым. И не позволю, чтобы в моем присутствии имя блаженного Мачура оскверняли столь недостойным образом. Уж не знаю, как терпите это кощунство вы, святой Оссия, но я смириться с подобным святотатством не могу.
— Недостойно сие монашеского сана, — воинственно поддержал его монах, отверженный Мачуром.
— Где он сейчас прячется? Ты, Михай, помог ему бежать отсюда?
— Не помогал. Мачур сам ушел.
— Куда… ушел?