Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну вас, ценовахи! – рявкнул он грубым голосом. Миротворицы шарахнулись, но Светел подумал об Ишутке. Сбросил лыжи, позволил себя утянуть обратно в туман.
* * *
А дальше всё шло правильно, как на любой досветной беседе, как Светелу ещё в дороге мечталось. Ладил плясовую под ногу то девкам, то парням. Временами отдавал игру Небышу. Девки наболтали зряшного, тот был вовсе не пильщик. Ну, может, чуток упорством недобирал. Ещё не выучился играть, как последний раз перед смертью.
В дальнем углу зашивали бровь Зарнику. На это стоило посмотреть. Над внуком гусачника трудился пришлый лекарь, только что чистивший деду глаз от внутреннего бельма. У него была целая шкатулка тонких ножичков, зубных буравчиков, глазных игл. Любопытные девки набили в светец лучин, подавали гладкие нитки.
– А правду бают, будто андархи собственных детей слепят, чтобы те песнями по дорогам кормились?
– Правда. – Молодой лекарь рад был знанием прихвастнуть. – Водят раскалённой кочергой над лицом. Глаза от этого умирают.
– Испекаются? Насовсем высыхают?
– Нет. Только зрачок во всю радужницу и не видит.
Зарник терпел как кремень, спрашивал, велик ли останется рубец на хвальбу перед людьми. Светел обходил его взглядом, но неотступно наплывали мысли про Сквару. Вот бы сейчас рядом приплясывал… в кугиклы свистел… куда веселей против нынешнего всё бы ходило…
Парни и девки в черёд выскакивали показать удаль. Крик, топот, хлопки! Лишь одна рогожница молчком сидела в углу, больными глазами поглядывала на твёржинского гусляра. Её звали Полада.
Шутки, конечно, крутились вокруг Гарки с Убавой. Когда Небыш завёл левобережную песню про горечь замужества, его заглушили насмешками:
– Не наша это вера – жён бить!
– Попробовал бы…
– Ишутку того гляди туда отдавать.
– Ох, раскаемся…
– Кайтар не такой! – Светел окончательно сбил песню, был готов хоть струны Небышу оборвать. – Кайтар мне друг!
Храбрые ткахи опять не дали вспыхнуть ссоре.
– Светелко! А четвёрочку можешь?
Это была новая и мудрёная плясовая забава, подхваченная в Торожихе. Её затевали, когда не видели старики. Срам сказать! Парни с девками брались за руки, плясали четами, отчего взрослые норовили схватиться за хворостину. Когда же творить коленца, на лету меняясь дру́жками, принимались враз четыре четы, за дверью выставляли сторожа. Светел отряхнул усталость, заважничал:
– Обижаете, красёнушки! Как не мочь!
Чтоб затеять четвёрочку, гусляр изволь на зубок, со всеми разноголосьями, усвоить шесть наигрышей. «Знакомство», «девок нарасхват», «чижика», «толкушу», «подгорку»… и, конечно, «гусачка́», излюбленного в Затресье. Каждому парню помоги явить доблесть, девке дай проплыть белой лебедью, величавой, неприступной, желанной…
– Ты кваску попей, Светелко. Пирожком подкрепись.
– А нам квасу? – весело спросил Гарко.
Убава задорно подбоченилась:
– Был квас, да не было вас! Не стало ни кваси́ны, тут вас приносило!
Для Гарки с Убавушкой Светел был готов ещё не так расстараться. Приросла бы Твёржа новым домом, вошла бы в тот дом славная молодая хозяйка… Опёнок благодарно хлебнул вкусного сыровца, отказался от угощения, чтобы не начало клонить в сон. Потёр руку об руку, торопясь снова взяться за струны. Поймал взгляд затресского гусляра.
– Зачинай, – сказал тот. – Подыгрывать стану.
«Аодх! Брат!..»
Светел настолько не ждал беззвучного оклика, что отозвался вслух:
– А?..
И окатило таким ужасом, что пальцы отстали от струн. Больной голос Рыжика, тянувшего к Одолень-мху со стрелой в животе… Опять? Неужто опять?!
«Поспеши домой, брат. Зыка уходит на ту сторону неба…»
…А как они бежали в Затресье! Оперённые радостным предвкушением, лёгкие и счастливые даже после суток пути! Какая усталь, какое что: впереди ждало гордое молодечество, а повезёт, краденый поцелуй!.. Обратная гонка выдалась мрачной, яростной, безнадёжной. Твержане сорвались с беседы, не наплясавшись, подавно не выспавшись в овинном тепле. Помчали в санках Ишутку. Велеська считал себя взрослым, крепился как мог, но скоро поехал на закорках. У Гарки, у Светела, у иных…
– Я ведь не тяжёлый, да? Не тяжёлый?
Могучие парни отшучивались. Прибаутки постепенно иссякли.
Рыжик незримо вился над лесом. Заботился, подсказывал путь, но Светел и сам был зряч в ночном серебре.
«Лети домой, брат! Держи Зыку! Сумеешь?..»
«Сумею».
Золотая искра умчалась вперёд, пропала за небоскатом. Надсада и холод сразу навалились вдвое против былого.
«А сам я что? Я что, какая баба брюхатая?..»
Гарко позже сказывал – Светел захрипел сквозь зубы, всех напугав. Успели решить: замлел, падает! А Опёнок вдруг как размахался кайком, как двинул вперёд, полетел – поди угонись…
Зыка дождался.
Его перетащили к печи. Принесли валеночки под голову. Запах Светела на них свивался с запахом Жога Пенька, но старик уже не замечал. Лежал на боку. Смотрел сквозь пелену, часто и неровно дышал. Мать, бабка, Жогушка – все сидели кругом, гладили, шептали напутствия:
Рядом, сложив крылья, изваянием застыл Рыжик. Пёс как пёс, только непомерно мощный в груди. Сучонки-сестрёнки, смурая да подпалая, испуганно притихли у тёплого бока.
Светел вскочил в избу, даже инея с кожуха в сенях не оббив. Тотчас бухнулся на колени, замкнул круг. Равдуша пригляделась, всхлипнула, потянулась рукой. Сын сидел страшноватый, с покусами стужи на запавших щеках. Даже огненные вихры как будто пригасли. И веяло от дитятка лесом, морозом, чужим очагом… а пуще всего – отчаянием безнадёжной погони.
– Зыка, – выдавил Светел, сипло от долгого молчания и от слёз. – Зыка, ты что же это, малыш?
Пёсий век куда короче людского, но сейчас уходил тот, кто был рядом всегда. Светел бросил из-за спины чехолок.
– Я тебе в гусельки поиграю…
Пальцы скверно слушались после кайка. Он не стал их жалеть. Долблёный ковчежец наполнился гулом, не до конца выплеснутым в Затресье. Окликнул Зыку родным голосом дедушки Корня, голосом Жога Пенька. Светел песню не выбирал, явилась сама, единственная, которую он даже про себя никогда не мог допеть до конца.
Не пел, шептал, задыхался. Как в полёте, забравшись на невозможную высоту. Скварина голосница заслуживала других слов, лучше, чище, добрее. Когда-нибудь он их сложит. Когда-нибудь.