Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не забыв ни одного из этих имен даже тогда, когда эти люди шестьдесят лет как мертвы, ты помнишь, что госпожа Сушински каждое утро покупала молоко и сухое печенье «Париж», ты, конечно же, будешь помнить все и тогда, когда отправишься на пенсию, а живущие вокруг тебя люди уже не будут для тебя так же интересны, как мертвые.
Вот так он продолжал свой путь через пустыню, а в памяти всплывали имена тех, кто уже давно не заходит в лавку. Нет и господина Соколовского, Исаака, который переселился в Загреб из Сараева и говорил как настоящий турок, а был добрым, настолько добрым, что в Загребе, встретив его, все улыбались, знакомые и незнакомые. Один человек, а нес с собой столько улыбок и так щедро дарил их людям. Это было чудо, настоящее человеческое чудо, но уже долго-долго господин Соколовски не появляется в лавке Авраама. Нет и Йозефа Рота, коренного венца, корреспондента австрийских газет, тихого господина с прекрасными манерами, который иногда часами сидел возле памятника Качичу[105]и смотрел на проходящих мимо людей. Как-то раз Авраам спросил его, что в этих людях такого интересного, а господин Рот от стыда покраснел, как девчонка. Простите, господин Рот, простите, господин Рот, повторял на следующий день Авраам, а господин Рот краснел еще больше. Пока не понял, что это была шутка, Авраам пошутил! Ах, эти грубые славянские шутки, сказал он и тут же прикусил язык. Славяне страшны, даже если они евреи, ответил ему Авраам, после чего господин Рот спросил, можно ли ему использовать эти слова в газетной статье. Можно, почему нет. Все, что человек слышит, он может написать и в газете. Поэтому и читают газеты: чтобы узнать, что говорят окружающие. Так делал Йозеф Рот, а потом и его не стало. Давно уже нет его, и он никогда больше не придет в лавку Авраама Зингера. Давно не заходят и госпожа Стипич, и Даворин Погайски, мясник-помощник у старого Миличевича, герцеговинца, не приходит больше и старый Миличевич, не появлется и его госпожа Джурджица, которая настолько не выносила вида крови, что никогда не бывала в мясной лавке, не приходит и Геза Стравински, зять почтальона Адольфа…
Набралось их таких несколько сотен, а он не прошел еще и половины пути до сада.
И тут он вдруг вспомнил, что у него больше нет лавки, потому к нему никто и не приходит.
Он продал свою лавку!
Это настолько потрясло Авраама Зингера, что он чуть не расплакался. И он никак не мог вспомнить, почему он ее продал. Может быть, произошло что-то плохое, банкротство, нападение бандитов или соседи начали его избегать, и ему пришлось продать лавку?
Он решил не думать об этом. То, что ты вдруг неожиданно забыл, легче всего вспомнить, если об этом не думать.
Ему снова захотелось пить.
Господи Боже, как же, однако, далеко этот сад! Так далеко, что только очень усердный человек мог за ним ухаживать, а всякий другой утомился бы еще в дороге. Огромна пустыня, которую нужно преодолеть до сада, и страшна жажда, которую человек должен вытерпеть.
Сад – далекий оазис в пустыне среди пустой загребской галактики.
Эта жизнь – мучение, подумал Авраам Зингер, и мысль эта показалась ему знакомой и пустой. Все мысли, которые кажутся человеку знакомыми и пустыми, – это его мысли, а все те, про которые он верит, что они мудры и новы, кто-то уже обдумал давным-давно. Что ж, такова судьба обычных заурядных людей, говорил сам себе Зингер. Эта жизнь – мучение, повторил он еще раз, и еще раз, и потом опять.
Эта жизнь – мучение, повторял он, потому что оказалось, что с этими словами идти ему было легче и быстрее. Ему показалось, что он добрался до скамейки совсем быстро благодаря тому, что думал только о том, что эта жизнь – мучение.
Сел и стал смотреть на траву, она склонялась, как пшеница на картинках из книги о народе Моисеевом. Она, эта трава, показалась ему очень глубокой. Настолько глубокой, что человек мог бы в ней спрятаться и долго жить между ее стеблями, и его не найдут, не поймают. Если произойдет что-то страшное, он спрячется в своей траве. Он скажет про это госпоже Штерн – нужно, чтобы спряталась и она.
Она нашла его спящим на скамейке. Попыталась разбудить, но ничего не вышло. Пошла к почтальону Вите, напротив. Никола Маленький, к счастью, был дома. Господин Авраам не проснулся и тогда, когда тот взял его на руки и отнес в кровать.
На следующий день Авраам ей сказал, что просто очень устал и поэтому не смог проснуться. Голова его была ясной, а сам он был очень грустным. Дело в том, что ему было стыдно, и он чувствовал себя униженным из-за того, что не дождался в саду возвращения с рынка госпожи Штерн, как дожидался ее много лет. Он больше не думал, что сад так далеко, но понимал, что до сада дойти не сможет и что это, судя по всему, уже навсегда.
В тот день госпожа Штерн пригласила доктора Вайсбергера осмотреть Авраама. Эти двое были знакомы уже давно. Антун Вайсбергер был на несколько лет моложе, его отец, часовщик Иуда, переселился в Загреб из Марибора[106]и привез с собой Юлию, словенку, которая родила ему пятерых сыновей и дочь Сару, но так толком и не научилась готовить, стирать и делать другие домашние дела. Однако в часах она разбиралась лучше, чем Иуда, настолько хорошо, что, когда ему приносили часы, каких он раньше не видел, например какой-нибудь современный американский будильник или советские настенные часы с миниатюрным красным флагом вместо кукушки, Иуда посылал своего подручного за Юлией, и та, как опытный хирург, вскрывала утробу часов и определяла, почему они отмеряют время не так, как нужно.
Поначалу Иуда нервничал, что Юлия не умеет готовить, но со временем привык к тому, что до полудня он готовит обед, а после полудня чинит часы, которые не успела починить Юлия. Тем, кто из-за этого над ним смеялся, Иуда отвечал, что они понятия не имеют, насколько ему в жизни легче, чем другим. Он не успевал утомиться ни как часовщик, ни как повар. Он был весельчаком, этот Иуда Вайсбергер.
Сыновьям своим он дал